Лагерная проза шаламов колымские рассказы. Лагерная жизнь в Колымских рассказах В. Шаламова. Анализ рассказов «Ночью» и «Сгущенное молоко»: проблемы в «Колымских рассказах»

Варлам Шаламов - один из самых великих русских писателей 20-го столетия, человек несгибаемого мужества и ясного, пронзительного ума. Он оставил после себя поразительное по глубине и художественности наследие - Колымские рассказы, рисующие безжалостно правдивую и пронзительную картину жизни и человеческих судеб в сталинском ГУЛАГе.Колымские рассказы стали для Шаламова попыткой поставить и решить самые важные нравственные вопросы времени, вопросы, которые просто не могут быть разрешены на ином материале. Это, прежде всего, вопрос о правомерности борьбы человека с государственной машиной, о возможности активно влиять на свою судьбу, о путях сохранения человеческого достоинства в нечеловеческих условиях.Трудно даже представить, какого душевного напряжения стоили Шаламову эти рассказы. Он как бы многократно заново вызывал к жизни призраки жертв и палачей. Художественно-конкретные, документальные рассказы Шаламова напоены мощной философской мыслью, которая придает им особую интеллектуальную емкость. Эту мысль невозможно запереть в барак. Ее духовное пространство составляет все человеческое бытие.Удивительным качеством Колымских рассказов является их композиционная целостность при кажущейся на первый взгляд несвязности сюжетов. Колымская эпопея состоит их 6 книг, первая из которых так и называется - Колымские рассказы, а к ней примыкают книги Левый берег, Артист лопаты, Очерки преступного мира, Воскрешение лиственницы, Перчатка, или КР-2.Книга Колымские рассказы состоит из 33 рассказов, стоящих в строго определенном, но не хронологическом порядке. Этот порядок позволяет увидеть сталинские лагеря как живой организм, со своей историей и развитием. И в этом смысле Колымские рассказы представляют собой не что иное, как роман в новеллах, несмотря на многочисленные заявления самого автора о смерти в ХХ веке романа как литературного жанра.Рассказ ведется постоянно от третьего лица, но главный герой большинства рассказов, выступая под разными фамилиями (Андреев, Голубев, Крист), предельно близок к автору. Его кровная причастность к описываемым событиям, исповедальный характер повествования ощущается везде.Если читать Колымские рассказы не по отдельности, а целиком, как роман, они производят наиболее сильное впечатление. Они показывают кошмар нечеловеческих условий так, как его только и можно показать - без нагнетания чувствительности, без психологических изысков, без лишних слов, без стремления поразить читателя, сурово, лаконично и точно. Но лаконизм этот - спрессованный до предела гнев и боль автора. Эффект воздействия этой прозы - в контрасте спокойствия автора, его неспешного, спокойного по форме повествования и взрывного, сжигающего содержания.Образ лагеря в рассказах Шаламова - это, на первый взгляд, образ абсолютного зла. Постоянно приходящая на ум метафора ада подразумевает не только нечеловеческие муки заключенных, но и другое: ад - это царство мертвых. В рассказах Шаламова, попав в ледяное царство Колымы, увлекаемый этим новым Вергилием, следуешь за ним почти машинально и не можешь остановиться, пока не дойдешь до конца. Один из рассказов, "Надгробное слово", так и начинается: "Все умерли..." Писатель по очереди воскрешает в памяти тех, с кем встречался и кого пережил в лагерях: своего товарища, расстрелянного за невыполнение плана его участком, французского коммуниста, которого бригадир убил одним ударом кулака, своего однокурсника, с которым встретились через 10 лет в камере Бутырской тюрьмы... Смерть каждого из них выглядит как нечто неизбежное, будничное, обыденное. Смерть - это не самое страшное - вот, что поражает больше всего. Чаще она не трагедия, а спасение от мук, если это своя смерть, или возможность извлечь какую-либо выгоду, если чужая. В другом рассказе с леденящим душу спокойствием автор рассказывает, как два лагерника выкапывают из промерзшей земли только что захороненный труп, радуясь своей удаче - белье мертвого они завтра променяют на хлеб и табак ("Ночь").Немыслимый голод - самое сильное из всех колымских чувств. Но и еда превращается лишь в утилитарный процесс поддержания жизни. Все заключенные едят очень быстро, боясь лишиться и без того скудного пайка, едят без ложек, через борт тарелки, лочиста вылизывая языком ее дно. В этих условиях человек дичает. Один юноша ел мясо человеческих трупов из морга, вырубая куски человечины, "не жирные, конечно" ("Домино"). Быт заключенных - еще один круг колымского ада. Подобия жилищ - огромные бараки с многоэтажными нарами, вмещающими по 500-600 человек, матрасы, набитые только сухими ветками, одеяла с серыми буквами "ноги", полная антисанитария, болезни - дистрофия, пеллагра, цинга, - которые вовсе не являются поводом для госпитализации...Так шаг за шагом читатель все больше узнает и становится свидетелем обесценивания человеческого существования, обесценивания личности, полной девальвации понятий о добре и зле. Тема растления души человека становится лейтмотивом для автора Колымских рассказов. Он считал ее одной из самых важных и сложных для писателя: "Вот главная тема времени - растление, которое Сталин внес в души людей" Еще одна важная особенность рассказов Шаламова связана с тем, что ГУЛАГ рассматривается им как точная социально-психологическая модель тоталитарного, сталинского общества: "...Лагерь - не противопоставление ада раю, а слепок нашей жизни... Лагерь... мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве, социальном и духовном" Другая яркая черта, роднящая лагерь с вольным миром - безнаказанность власть имущих. Картины их зверств - почти сюрреалистические. Они обворовывают, калечат и убивают заключенных, берут взятки, совершают подлоги. Им разрешены любые жестокости, особенно в отношении слабых, тех, кто болен, кто не выполняет норму. Рассказы Шаламова - очень жестокие по своим сюжетам. Очень горькие и беспощадные. Но они не подавляют душу - не подавляют, благодаря огромной нравственной силе героев: Криста, Андреева, Голубева или самого рассказчика - благодаря силе их внутреннего морального сопротивления. Эти герои повидали в лагерях все ступени низости и душевного падения, но сами устояли. Значит, как ни трудно, но устоять все же можно. Даже в колымском аду! Это, вероятно, и есть главный урок Шаламова для нас, его читателей. Нравственный урок для настоящего и будущего, без поучений и морализирования.

Дисциплина: литература

Курс 1

Семестр 2

Тема: Художественное своеобразие прозы В.Т. Шаламова.

Количество часов на данное занятие: 2

Мотивация

Особое внимание в современных литературных исследованиях уделяется исследованию художественного мира русских писателей ХХ века. Литературный процесс этого времени отразил новую фазу общественно-исторического развития, с которой связана переоценка всех ценностей, трагические «смыслоутраты» и «богоутраты», связанные, в том числе, с появлением тоталитарных государств, фашистских и сталинских концлагерей, в которых гибли миллионы людей. Варлам Тихонович Шаламов в лагерях и тюрьмах провел около 20 лет и трагические «смыслоутраты» испытал на собственном «отрицательном» опыте. В своих произведениях он создал уникальную модель осмысления действительности, в которой нашли отражение кризис культурного и общественного сознания и собственное трагическое мироощущение.

Цель:

- - воспроизводить содержание литературного произведения;

- анализировать и интерпретировать художественное произведение, анализировать эпизод изученного произведения, объяснять его связь с проблематикой произведения.

Задачи:

  • познакомить с трагической судьбой Варлама Тихоновича Шаламова;
  • выявить особенности «новой прозы» "Колымских рассказов"; выявить художественные способы и приемы отображения Шаламовым своего «отрицательного опыта» пребывания в сталинских лагерях;
  • развивать навыки литературоведческого анализа;
  • формировать гражданскую позицию обучающихся.

Слово учителя

30 октября Всероссийский День памяти жертв политических репрессий. Напоминание нам о трагических страницах нашей истории.

Лучшие люди страны - учёные и писатели, инженеры и дипломаты, художники и военные - пребывали за колючей проволокой. Тех, кто пострадал за свои убеждения, называли политзаключёнными.

Система тюрем, следственных изоляторов, и лагерей опутала всю страну. ГУЛАГ стал символом произвола и насилия.

Страшно звучат слова наркома Ежова о том, что население страны делится на три категории: заключённые, подследственные и подозреваемые.

Всего с 1930 по 1953 год в бараках лагерей и колоний побывало 18 млн. человек. Каждый пятый из них - политзаключённый. Расстреляно 786 тысяч человек.

Жертвами массового насилия стали десятки миллионов наших сограждан, и затронуло оно в той или иной степени практически всех. От государственного террора в нашей стране пострадало множество литераторов:

  • Борис Пильняк 28 октября 1937 года арестован у себя на даче в Переделкино и 21 апреля 1938 года расстрелян.
  • Исаак Бабель 16 мая 1939 года был арестован на даче в Переделкино и 27 января 1940 года был расстрелян.
  • Осип Мандельштам дважды отбывал срок в ссылке по нелепому обвинению в контрреволюционной деятельности. В официальной справке, полученной вдовой поэта, сказано, что он скончался 27 декабря 1938 года в дальневосточном лагере.
  • Борис Пастернак был вынужден отказаться от Нобелевской премии.
  • Муж Марины Цветаевой Сергей Эфрон и дочь Ариадна были арестованы.
  • В 1935 году был арестован единственный сын Анны Ахматовой Лев Николаевич Гумилёв.

Имя В.Т.Шаламова занимает в этом перечне особое место. Впервые арестованный в 1929 году по обвинению в распространении якобы фальшивого политического завещания В.И.Ленина (это было знаменитое письмо XII съезду партии), молодой писатель провёл в лагерях Западного Урала около трёх лет. В 1937 году его арестовали вновь и отправили на Колыму. На его судьбу выпало почти 20 лет тюрьмы, лагерей, ссылки, одиночество и забытость в последние годы жизни, проведённые в доме для престарелых и психиатрической больнице.

Трагедия Варлама Шаламова отнюдь не была уникальной. Такова реальность страны с тоталитарным режимом: через лагеря в нашей стране прошли миллионы безвинных. Известно, что труд заключённых в 30-е гг. интенсивно использовался для освоения дальневосточных и северных окраин СССР. Малонаселённость и суровая природа этих мест создавали идеальные условия для изоляции больших масс людей. В энциклопедии «История России и её ближайших соседей», изданной в 2000 году, зафиксировано: «Самыми страшными лагерями были колымские. В лагерях люди умирали, прежде всего, от голода и связанных с ним болезней. На Колыме ещё в 1928 году нашли месторождение золота, а позднее и других полезных ископаемых. Осваивать ледяную пустыню заключённым приходилось буквально с нуля, оплачивая тысячами и тысячами жизней строительство городов и посёлков в вечной мерзлоте».

Шаламов, предвидя, что его проза вызовет много вопросов, что она будет сложна для восприятия, написал ряд теоретических работ («О прозе», 1965; «Новая проза», 1971), в которых объяснял, в чём состоит её своеобразие, его размышления о том, как надо писать о лагере.

Выступление учащегося

Свои «Колымские рассказы» Шаламов обозначил как «новую прозу», имея ввиду как их идейно-концептуальную, так и чисто эстетическую новизну.

Шаламов считал, что сама тема, необычная и сложная, диктует писателю определённые художественные принципы. Прежде всего «новая проза» должна раскрывать жизненно важную тему. Сквозная тема «Колымских рассказов» - лагерь, как школа зла, поскольку в нём человека пропускают через мясорубку и освобождают от всего слишком человеческого. Лагерь – отмена всякого земного человеческого порядка, это «преисподняя», растлевающая человека. Шаламов понимает, что нравственные и физические силы человека не безграничны. Он пытается разобраться в психологии «доходяг» (лагерный жаргонизм), людей, дошедших до предела физических и психических возможностей, и не могущих отвечать за свои поступки. Людей, которые живут лишь элементарными животными инстинктами, с помутившимся сознанием, с атрофированной волей. Примечательно, что «ГУЛАГ рассматривается в шаламовских рассказах как точная социально-психологическая модель тоталитарного, а отчасти и любого общества» [Громов 1989: 12].

Новое содержание должно было обрести и новую форму. Шаламов считал, что он вёл «успешную и сознательную борьбу с тем, что называется жанром рассказа» [Шаламов 1989: 58]. Для «новой прозы» не является обязательным развитие сюжета и развитие характера, индивидуализация речи героев, так как единственный вид индивидуализации – это своеобразие авторского лица. Это подтверждает и сам автор в письме к И.П.Сиротинской, публикатору его книг: «В моих рассказах нет сюжета, нет так называемых характеров. Каждый писатель отражает время познанием собственной души» [Шаламов 1989: 62]. Шаламов подробно описывает структуру этой прозы. Тема: судьба мучеников, не бывших, не умевших и не ставших героями. Герои : люди без биографии, без прошлого и без будущего. Действие: сюжетная законченность. Стиль : короткая, фраза; чистота тона, отсечение всего лишнего, полутонов (как у Гогена). Повествование эпически спокойное, нет нагнетания чувственности, авторский комментарий лаконичен и беспристрастен.

Один из главных принципов заключается в том, что «новая проза» «может быть создана только людьми, знающими свой материал в совершенстве. Есть вещи в человеческой жизни, прикосновение к которым художника должно быть особенно бережным, поскольку любая неосторожность вымысла, искусственность способны легко обернуться кощунством, своего рода равнодушным соглядатайством. Шаламов отрицает принцип «туризма», то есть принцип «над жизнью» или «вовне». В противоположность вымыслу писатель выдвигает принцип документальности. С дотошностью этнографа описывает В.Шаламов уклад лагерной жизни, в его рассказах очень велик удельный вес деталей и подробностей бытового обустройства. Но при всей конкретности и «физиологической» точности описаний перед читателем высокохудожественная проза. Это искусство, в котором неразъёмно сплавлены факты и вымысел, «уникальная конкретика жизни и обобщение»

Одним из основополагающих принципов «новой прозы» является лаконизм. Огромная смысловая, а главное, огромная нагрузка чувства не дают развиться скороговорке, пустяку. «Важно воскресить чувство» [Шаламов 1996: 430]. По сути, В.Шаламов отрицает «литературу». Краткость, простота, ясность изложения в «новой прозе» - по его мнению, это тоже преодоление «всего… что может быть названо «литературой» [Шаламов 1996: 430]. В «Колымских рассказах» отсутствуют пространные описания, цифровой материал, выводы, они далеки от публицистичности.

Необходимо отметить ещё одну яркую особенность шаламовской «новой прозы» Особая роль в ней принадлежит деталям, создающим подтекст. Их новизна, верность факту и чувству, точность заставляют поверить в рассказ не как в информацию, а как в открытую сердечную рану. Но роль их не только в этом. По формулировке Шаламова, это «деталь-символ, деталь-знак, переводящая весь рассказ в иной план, дающая «подтекст», служащий воле автора, важный элемент художественного решения, художественного метода» [Шаламов 1996: 430].Как отмечает Е. Михайлик, «Колымские рассказы» всегда значат больше того, «что сообщают». Многоплановость, многосмысленность является формой их художественного существования.

Для «Колымских рассказов» характерна композиционная целостность. Сюжет одного рассказа перерастает в другой, связаны также и циклы рассказов. Такая композиция помогает осмыслить причины, приведшие к трагедии, и логику превращения классического «ближнего» в жалкое существо с изуродованной психикой.

Как справедливо отмечает И.Сухих, «личной, внутренней темой Шаламова становится не тюрьма, не лагерь вообще, а Колыма с ее опытом грандиозного, небывалого, невиданного истребления человека и подавления человеческого. «Колымские рассказы» - это изображение новых психологических закономерностей в поведении человека, людей в новых условиях. Остаются ли они людьми?

Тема воскресения, обретение заново душевной оболочки одна из ключевых у Шаламова (см. рассказ «Сентенция», где герой внезапно вспоминает заглавное слово и это оказывается символом его возрождения к жизни). Душа возникает как новая кожа на обмороженных руках (см. рассказ «Перчатка»).

Перечислим коротко основные художественные принципы прозы Шаламова, сохраняя по возможности его формулировки:

  • в основе «новой прозы» - лагерная тема – основной, главный вопрос наших дней»;
  • главная задача «новой прозы» - показать новые психологические закономерности, новое в поведении человека, который низведён до уровня животного, иными словами, писатель должен показать, как лагерная жизнь разрушает привычные нравственные и культурные механизмы, когда человек приближается к состоянию близкому к состоянию «за-человечности»;
  • герои «новой прозы» - мученики, не бывшие, не умевшие и не ставшие героями», «здесь взяты люди без биографии, без прошлого и без будущего, взяты в момент их настоящего – звериного или человеческого?»;
  • на первый план выдвигается принцип документальности. «Всё, что выходит за документ, уже не является реализмом, а является ложью», но в то же время это должно быть высокохудожественное произведение;
  • «новой проза» требует лаконизма, она должна быть простой и ясной;
  • важным элементом художественного решения являются детали – символы, создающие подтекст, часто они несут повышенную смысловую и идейную нагрузку;
  • «новая проза» ориентирована на композиционную целостность рассказов, составляющих содержание сборника: «в сборнике можно заменить или переставить лишь немногие рассказы».

Просмотр презентации «Детали-символы в «Колымских рассказах» В.Т. Шаламова».

Исследовательская работа в группах

1 группа – рассказ « Причал ада»

2 группа - рассказ «Заклинатель змей»

3 группа - рассказ «Почерк»

4 группа - рассказ «Выходной день»

5 группа – рассказ «Сухим пайком»

6 группа – рассказ «Воскрешение лиственницы»

Задание:

  1. Подготовить краткий пересказ произведения
  2. Найти отражение в рассказе следующих принципов «новой прозы»:
  • «герои «новой прозы» - мученики, не бывшие, не умевшие и не ставшие героями», «здесь взяты люди без биографии»
  • «лагерная жизнь разрушает привычные нравственные и культурные механизмы»
  • «Всё, что выходит за документ, уже не является реализмом, а является ложью»
  • Приведите примеры, иллюстрирующие лаконизм «новой прозы»
  1. Найти в тексте детали-символы, раскрывающие основную идею произведения?

Вывод:

Характерные для прозы Шаламова бытовая, историческая и психологическая достоверность, и яркие художественные детали-символы позволяют создать своеобразный художественный образ мира – колымский «антимир».

Вопросы по теме занятия:

  1. Где и когда родился Шаламов? Что можно сказать о его семье?
  2. Где учился В.Шаламов?
  3. Когда В.Шаламов был арестован и за что?
  4. Каков был приговор?
  5. Когда и где отбывал наказание Шаламов?
  6. Когда Шаламов был вновь арестован? Какова причина?
  7. Почему ему продлили срок в 1943 году?
  8. Когда Шаламов освобождается из лагеря? А когда возвращается в Москву?
  9. В каком году начинает работать над "Колымскими рассказами"?
  10. Назовите основные принципы «новой прозы» Шаламова.
  11. Какие вопросы ставит автор в своих рассказах?
  12. Какие из рассказов Шаламова произвели на вас наибольшее впечатление, почему?

Выставление оценок, комментирование

Заключительное слово учителя

В «Колымских рассказах» реализуется универсальная модель мира, впервые заявившая себя в мифе: человек ничтожен перед лицом высших, чаще злых, сил, но в этом бездуховном несвободном мире, «принизанном «смертными ветрами», злу противопоставляется мир вечно живой культуры.

Рефлексия

Что вы уже знали по данной теме? Что узнали нового? Что вам особенно запомнилось на уроке?

Домашнее задание

Написать эссе: «Два взгляда на лагерную тему: А.И. Солженицын и В.Т. Шаламов» Литература

  1. Есипов В. В. Варлам Шаламов и его современники. - Вологда: Книжное наследие, 2007. - 270 с. ISBN 978-5-86402-213-9
  2. Сиротинская И. П. Мой друг Варлам Шаламов . - М., 2006.
  3. К столетию со дня рождения Варлама Шаламова Содержание конференции (Москва, 2007)
  4. Шкловский Е. А. Варлам Шаламов. - М.: Знание, 1991. - 64 с. ISBN 5-07-002084-6
  5. Есипов В. В. Шаламов. - М.:Молодая гвардия, 2012. - 346 с.:ил.- (Жизнь замечательных людей: сер. биогр.; вып.1374). ISBN 978-5-235-03528-7
  6. Дмитрий Нич. Варлам Шаламов в свидетельствах современников. Сборник . - Личное издание. Издание третье, дополненное. PDF, 2012. - С. 568.
  7. Журавина Л. В. У времени на дне: Эстетика и поэтика прозы Варлама Шаламова: Монография. - 3-е изд., стереотип. М.: Флинта, Наука, 2013. - 232 с.,
  8. Русские писатели, ХХ век. Библиографический словарь: в 2 ч. / Под ред. Н.Н. Скатова. – М.: Просвещение, 1998.

Приложение

Инструкция для студентов

Как написать эссе.

Уважаемые студенты!

Жанр эссе предполагает свободу творчества. Оно может быть написано в любом стиле, Это ваше размышление по поводу услышанного, прочитанного, просмотренного.

Эссе (с французского еssai «попытка, проба, очерк») - прозаическое сочинение небольшого объема и свободной композиции, выражающее индивидуальные впечатления и соображения по конкретному поводу или вопросу и заведомо не претендующее на исчерпывающий ответ. Это новое, субъективно окрашенное слово о чем-либо, имеющее философский, историко-биографический, публицистический, литературно-критический, научно-популярный или беллетристический характер.

Стиль эссе отличается:

  • образностью
  • афористичностью
  • парадоксальностью

Для передачи личностного восприятия, освоения мира автор эссе

  • привлекает многочисленные примеры
  • проводит параллели
  • подбирает аналогии
  • использует всевозможные ассоциации.

Для эссе характерно использование многочисленных средств художественной выразительности:

  • метафоры
  • аллегорические и притчевые образы
  • символы
  • сравнения

Эссе будет выглядеть богаче и интереснее, если в нем присутствуют:

  • непредсказуемые выводы
  • неожиданные повороты
  • интересные сцепления

Желаю успехов!

Оценивание эссе

Критерии оценки эссе могут трансформироваться в зависимости от их конкретной формы, при этом общие требования к качеству эссе могут оцениваться по следующим критериям:

Критерий

Требования к студенту

Знание и понимание теоретического материала.

Определяет рассматриваемые понятия четко и полно, приводя соответствующие примеры;
- используемые понятия строго соответствуют теме;
- самостоятельность выполнения работы.

Анализ и оценка информации

Грамотно применяет категории анализа;
- умело использует приемы сравнения и обобщения для анализа взаимосвязи понятий и явлений;
- способен объяснить альтернативные взгляды на рассматриваемую проблему и прийти к сбалансированному заключению;
- диапазон используемого информационного пространства (студент использует большое количество различных источников информации);
- обоснованно интерпретирует текстовую информацию с помощью графиков и диаграмм;
- дает личную оценку проблеме;

Построение суждений

Ясность и четкость изложения;
- логика структурирования доказательств
- выдвинутые тезисы сопровождаются грамотной аргументацией;
- приводятся различные точки зрения и их личная оценка.
- общая форма изложения полученных результатов и их интерпретации соответствует жанру проблемной научной статьи.

Оформление работы

Работа отвечает основным требованиям к оформлению и использованию цитат;
- соблюдение лексических, фразеологических, грамматических и стилистических норм русского литературного языка;
- оформление текста с полным соблюдением правил русской орфографии и пунктуации;
- соответствие формальным требованиям.


Санкт-Петербургский институт управления и права

факультет психологии

КОНТРОЛЬНАЯ РАБОТА

по дисциплине:

«Психологизм худ. литературы»

«Проблематика и стилистика «Колымских рассказов»

В.Шаламова»

Выполнил:

студент 3 курса

заочной формы обучения

Никулин В.И.

Санкт-Петербург

  1. Биографические данные. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 3
  2. Художественные особенности «Колымских рассказов» . .5
  3. Проблематика произведения. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .8
  4. Заключение. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 9
  5. Список литературы. . . . . . . . . .. . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . .10

Биографические данные.

Варлам Тихонович Шаламов родился 18 июня (5 июня по старому стилю) в 1907 году в северном провинциальном городе Вологда, равноудаленном от тогдашних столиц - Москвы и Петербурга, что, безусловно, накладывало отпечаток на его быт, нравы, общественную и культурную жизнь. Обладая с детства сильной восприимчивостью, он не мог не чувствовать различных потоков в живой атмосфере города, «с особым нравственным и культурным климатом», тем более, что семья Шаламовых фактически находилась в самом центре духовной жизни.
Отец писателя - Тихон Николаевич, потомственный священник, был в городе видным человеком, поскольку не только служил в церкви, но и занимался активной общественной деятельностью, он поддерживал связи с ссыльными революционерами, резко выступал против черносотенцев, сражался за приобщение народа к знаниям и культуре. Почти 11 лет прослуживший на Алеутских островах в качестве православного миссионера, он был человеком европейски образованным, придерживался достаточно свободных и независимых взглядов, что, естественно, вызывало к нему отнюдь не только симпатию. С высоты своего тяжкого опыта Варлам Шаламов довольно скептически оценивал христианскую и просветительскую деятельность отца, свидетелем которой он был в период своей вологодской юности. Он писал в «Четвертой Вологде»: «В будущем отец ничего не угадал… На себя он смотрел, как на человека, который пришел не только служить Богу, сколько вести сражение за лучшее будущее России… Отцу мстили все - и за все. За грамотность, за интеллигентность. Все исторические страсти русского народа хлестали через порог нашего дома». Последнее предложение может служить эпиграфом к жизни Шаламова. «В 1915 году немецкий военнопленный ударил на бульваре моего второго брата ножом в живот, и брат едва не умер - жизнь его несколько месяцев была в опасности, - пенициллина ведь не было тогда. Тогдашний знаменитый вологодский хирург Мокровский спас его жизнь. Увы, эта рана была только предупреждением. Через три-четыре года брат был убит. Оба моих старших брата были на войне. Второй брат был красноармейцем химической роты VI армии и погиб на Северном фронте в двадцатом году. Отец мой ослеп после смерти любимого сына и прожил тринадцать лет слепым». В 1926 году В.Шаламов поступает в Московский университет на факультет советского права. 19 февраля 1929 года он был арестован за распространение «Завещания В.И. Ленина» «…Этот день и час я считаю началом своей общественной жизни… После увлечения историей русского освободительного движения, после кипящего Московского университета 1926 года, кипящей Москвы - мне надлежало испытать свои истинные душевные качества». В.Т. Шаламов был осужден на три года заключения в лагерях и отправлен этапом в Вишерский лагерь (Северный Урал).В 1932 после отбывания срока он вернулся в Москву, занимался литературным творчеством, а также писал для журналов. 12 января 1937 года Варлам Шаламов «как бывший «оппозиционер» был вновь арестован и осужден за «контрреволюционную троцкистскую деятельность» на пять лет заключения в лагерях с использованием на тяжелых физических работах. В 1943 году новый срок - 10 лет за антисоветскую агитацию: он назвал И. Бунина, находившегося в эмиграции, «великим русским классиком». От гибели спасло В. Шаламова знакомство с лагерными врачами. Благодаря их помощи, он закончил фельдшерские курсы и работал в центральной больнице для заключенных до самого освобождения из лагеря. Вернулся в Москву в 1953 г., но, не получив прописки, вынужден был работать на одном из торфопредприятий в Калининской области. Реабилитирован В.Т. Шаламов был в 1954 году.Дальнейшая одинокая жизнь писателя протекала в упорном литературном труде. Однако при жизни В.Т. Шаламова не были напечатаны его «Колымские рассказы». Из стихов была опубликована очень малая их часть, да и то нередко в исковерканном виде…
Умер Варлам Тихонович Шаламов 17 января 1982 года, потерявший слух и зрение, совершенно беззащитный в Доме инвалидов Литфонда, до конца испивший чашу непризнания при жизни.
«Колымские рассказы» - главный труд писателя В.Т. Шаламова.
20 лет он отдал их созданию.

Художественные особенности «Колымских рассказов»

Вопрос о художественной принадлежности лагерной литературы заслуживает отдельного исследования, однако, общность темы и личного опыта авторов не подразумевает жанровой однородности. Лагерную литературу следует рассматривать не как единое явление, а как объединение произведений, очень разных и по менталитету, и по жанру, и по художественным особенностям, и - как это ни странно - по тематике.. При этом необходимо учитывать, что авторы лагерной литературы не могли не предвидеть, что большинство читателей воспримет их книги как литературу свидетельства, источник знаний. И таким образом, характер прочтения становится одним из художественных свойств произведения.

Литературные критики никогда не причисляли Шаламова к документалистам, но для большинства из них тематика, план содержания "Колымских рассказов", как правило, заслоняли план выражения, а к художественной манере Шаламова они чаще всего обращались, только чтобы зафиксировать ее отличия (в основном, интонационные) от стилистики других произведений лагерной литературы. "Колымские рассказы" состоят из шести циклов рассказов; кроме того, перу Шаламова принадлежит большой цикл очерков, посвященных уголовному миру. В одном из авторских предисловий Шаламов писал: "Лагерь - это отрицательный опыт для человека с первого и до последнего часа, человек не должен знать, не должен даже слышать о нем."1 И дальше, в полном соответствии с вышеприведенной декларацией, Шаламов описывает лагерь с литературным мастерством, которое в данных обстоятельствах является свойством как бы не автора, а текста.
"Дождь лил третьи сутки не переставая. На каменистой почве нельзя узнать - час льет дождь или месяц. Холодный мелкий дождь... Серый каменный берег, серые горы, серый дождь, люди в серой рваной одежде - все было очень мягкое, очень согласное друг с другом. Все было какой-то единой цветовой гармонией..."2
"Мы видели на черном небе маленькую светло-серую луну, окруженную радужным нимбом, зажигавшимся в большие морозы."3
Хронотоп "Колымских рассказов" - это хронотоп потустороннего мира: бескрайняя бесцветная окаймленная горами равнина, непрекращающийся дождь (или снег), холод, ветер, бесконечный день. Более того, этот хронотоп вторичен, литературен – достаточно вспомнить Аид "Одиссеи" или Ад "Божественной комедии": "Я в третьем круге, там, где дождь струится..."4 . Снег на Колыме тает редко, зимой он слеживается и смерзается, сглаживая все неровности рельефа. Зима на Колыме длится большую часть года. Дождь, бывает, льет месяцами. А рабочий день заключенных - шестнадцать часов. Скрытая цитата оборачивается предельной подлинностью. Шаламов точен. А потому объяснение всем особенностям и кажущимся несообразностям его художественной манеры, видимо, следует искать в особенностях и несообразностях материала. То есть лагеря.
Странности шаламовского стиля не то чтобы бросаются в глаза, а как бы проступают по мере чтения. Варлам Шаламов - поэт, журналист, автор работы о звуковой гармонии, однако, у читателя "Колымских рассказов" может создаться впечатление, что автор не вполне владеет русским языком:
"Крист не ходил в лагерь при круглосуточной его работе."5
"Но без конвоя их не выпускали никого "за проволоку."6
"... и уж во всяком случае, не отказывались от стопки спирту, хотя бы ее подносил провокатор."7 .
На уровне лексики авторский текст - это речь образованного человека. Сбой происходит на грамматическом уровне. Спотыкающаяся, неловкая, затрудненная речь организует столь же неуклюжее, неровное повествование.Стремительно разворачивающийся сюжет вдруг "застывает", вытесненный долгим подробным описанием какой-нибудь мелочи лагерной жизни, а затем судьбу персонажа решает совершенно неожиданное обстоятельство, доселе в рассказе не упоминавшееся. Рассказ "На представку" начинается так: "Играли в карты у коногона Наумова."8 Конногвардеец Нарумов из "Пиковой дамы" (наличие парафраза отмечали многие исследователи) потерял букву "р", но остался при лошадях и гвардейском звании - в лагере коногон является представителем высшей аристократии. Первая фраза как бы очерчивает круг ассоциаций. Подробный рассказ о карточных традициях уголовников, сдержанно-напряженное описание самой игры окончательно убеждают читателя, что он следит за роковым - для участников - карточным поединком. Все его внимание приковано к игре. Но в момент наивысшего напряжения, когда по всем законам пригородной баллады в воздухе должны сверкнуть два ножа, стремительное течение сюжета разворачивается в неожиданную сторону и вместо одного из игроков гибнет совершенно посторонний и до той минуты никак в сюжете не задействованный "фрайер" Гаркунов - один из зрителей. А в рассказе "Заговор юристов" долгое путешествие героя к неизбежной, казалось бы, по лагерным законам смерти заканчивается гибелью карьериста-следователя и прекращением убийственного для героя "дела о заговоре". Пружиной сюжета служат явные и скрытые причинно-следственные связи. По Беттельхайму одним из самых мощных средств превращения человека из личности в лишенного индивидуальности образцового заключенного является невозможность влиять на свое будущее. Непредсказуемость результата любого шага, невозможность рассчитывать даже на сутки вперед вынуждали жить настоящим, а еще лучше - сиюминутной физической потребностью - порождали чувство дезориентации и тотальной беспомощности. В немецких концлагерях это средство применялось вполне сознательно. В советских лагерях подобная обстановка создалась, как нам кажется, скорее, в результате соединения атмосферы террора с традиционным имперским бюрократизмом и повальным воровством и взяточничеством любого лагерного начальства. В границах неизбежной гибели с человеком в лагере могло случиться все.Шаламов ведет повествование в сухой, эпической, максимально объективированной манере. Эта интонация не меняется, что бы он ни описывал. Шаламов не дает никаких оценок поведению своих героев и авторское отношение можно угадать только по едва уловимым приметам, а чаще и вовсе нельзя угадать. Создается впечатление, что порой шаламовское бесстрастие перетекает в черную, гиньольную иронию. У читателя может возникнуть ощущение, что отрешенность авторской интонации создается отчасти за счет скупости и обесцвеченности изобразительного ряда "Колымских рассказов". Речь Шаламова кажется такой же блеклой и безжизненной, что и описываемые им колымские пейзажи. вуковой ряд, лексика, грамматическая структура несут максимум смысловой нагрузки. Шаламовские образы, как правило, многозначны и многофункциональны. Так, например, первая фраза рассказа "На представку" задает интонацию, прокладывает ложный след – и одновременно придает рассказу объемность, вводит в его систему отсчета понятие исторического времени, ибо "мелкое ночное происшествие" в бараке коногонов предстает читателю как бы отражением, проекцией пушкинской трагедии. Шаламов использует классический сюжет как зонд - по степени и характеру повреждений читатель может судить о свойствах лагерной вселенной. "Колымские рассказы" написаны свободным и ярким языком, темп повествования очень высок - и неощутим, потому что везде одинаков. Плотность значения на единицу текста такова, что, пытаясь справиться с ней, читательское сознание практически неспособно отвлекаться на особенности собственно стиля, в какой-то момент художественная манера автора перестает быть неожиданностью и становится данностью. Чтение Шаламова требует большого душевного и умственного напряжения - и это напряжение становится как бы характеристикой текста. В каком-то смысле первоначальное ощущение скупости и однообразия изобразительного плана "Колымских рассказов" верно - Шаламов экономит на пространстве текста за счет предельной концентрированности значения.

Проблематика произведения.

“Колымские рассказы” - сборник рассказов, вошедший в колымскую эпопею Варлама Шаламова. Автор сам прошел через этот “самый ледяной” ад сталинских лагерей, поэтому каждый его рассказ абсолютно достоверен.
В “Колымских рассказах” отражена проблема противостояния личности и государственной машины, трагедии человека в тоталитарном государстве. Причем показана последняя стадия этого конфликта - человек, находящийся в лагере. И не просто в лагере, а в самом страшном из лагерей, воздвигнутом самой бесчеловечной из систем. Это максимальное подавление государством человеческой личности. В рассказе “Сухим пайком” Шаламов пишет: “нас ничто уже не волновало “нам жить было легко во власти чужой воли. Мы не заботились даже о том, чтобы сохранить жизнь, и если и спали, то тоже подчинясь приказу, распорядку лагерного дня... Мы давно стали фаталистами, мы не рассчитывали на нашу жизнь далее, как на день вперед... Всякое вмешательство в судьбу, в волю богов было неприличным”. Точнее, чем автор, не скажешь, и самое страшное, что воля государства полностью подавляет и растворяет в себе волю человека. Она же лишает его всех человеческих чувств, стирает грань между жизнью и смертью. Постепенно убивая человека физически, убивают и его душу. Голод и холод делают с людьми такое, что становится страшно. “Все человеческие чувства - любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность - шли от нас с тем мясом, которого мы лишились за время своего голодания. В том незначительном мышечном слое, который еще оставался на наших костях... различалась только злоба - самое долговечное человеческое чувство”. Ради того, чтобы поесть и согреться, люди готовы на все, и если они не совершают предательства, то это подсознательно, машинально, так как само понятие предательства, как и многое другое, стерлось, ушло, исчезло. “Мы научились смирению, мы разучились удивляться. У нас не было гордости, себялюбия, самолюбия, а ревность и старость казались нам марсианскими понятиями и притом пустяками... Мы понимали, что смерть нисколько не хуже чем жизнь”. Нужно только представить себе жизнь, которая кажется не хуже смерти. В человеке исчезает все человеческое. Государственная воля подавляет все, остается только жажда жизни, великая выживаемость: “Голодный и злой, я знал, что ничто в мире не заставит меня покончить с собой... и я понял самое главное, что стал человеком не потому, что он божье создание, а потому, что он был физически крепче, выносливее всех животных, а позднее потому, что заставил духовное начало успешно служить началу физическому”. Вот так, вопреки всем теориям о происхождении человека.

Заключение

Если в рассказе “Шерри-бренди” Шаламов пишет о жизни поэта, о ее смысле, то в первом рассказе, который называется “По снегу”, Шаламов говорит о назначении и роли писателей, сравнивая ее с тем, как протаптывают дорогу по снежной целине. Писатели - именно те, кто протаптывает ее. Есть первый, кому тяжелее всех, но если идти только по его следам, получится лишь узкая тропинка. За ним идут другие, и протаптывают ту широкую дорогу, по которой ездят читатели. “И каждый из них, даже самый маленький, самый слабый, должен ступить на кусочек снежной целины, а не в чужой след. А на тракторах и лошадях ездят не писатели, а читатели”.
И Шаламов не идет по протоптанной дороге, он наступает на “снежную целину”. “Писательский и человеческий подвиг Шаламова - в том, что он не только вынес 17 лет лагерей, сохранил живой свою душу, но и нашел в себе силы вернуться мыслью и чувством в страшные годы, высечь из самого долговечного материала - Слова - воистину Мемориал в память погибших, в назидание потомкам”.

Список литературы:

1.Материалы сайта shalamov.ru

2. Михайлик Е. В контексте литературы и истории (статья)

3. Шаламовский сборник / Донин С., [Сост.В.В.Есипов].- Вологда: Грифон, 1997

Варлам Тихонович Шаламов (1907-1982) двадцать лучших лет своей жизни - с двадцати двух лет - провёл в лагерях и ссылке. Первый раз его арестовали в 1929 году. Шаламов был тогда студентом МГУ. Он обвинялся в распространении ленинского письма ХII съезду партии, так называемого «политического завещания Ленина». Почти три года ему пришлось отработать в лагерях Западного Урала, на Вишере.

В 1937 году новый арест. На этот раз он оказался на Колыме. В 1953 году ему разрешили вернуться в Центральную Россию, но без права жить в больших городах. На два дня тайно Шаламов приехал в Москву, чтобы после шестнадцатилетней разлуки повидаться с женой и дочерью. В рассказе «Надгробное слово» [Шаламов 1998: 215-222] есть такой эпизод. В рождественский вечер у печки заключённые делятся своими заветными желаниями:

  • - Хорошо бы, братцы, вернуться нам домой. Ведь бывает же чудо, - сказал коногон Глебов, бывший профессор философии, известный в нашем бараке тем, что месяц назад забыл имя своей жены.
  • - Домой?
  • - Да.
  • - Я скажу правду, - ответил я. - Лучше бы в тюрьму. Я не шучу. Я не хотел бы сейчас возвращаться в свою семью. Там никогда меня не поймут, не смогут понять. То, что им кажется важным, я знаю, что это пустяк. То, что важно мне - то немногое, что у меня осталось, ни понять, ни почувствовать им не надо. Я принесу им новый страх, ещё один страх к тысяче страхов, переполняющих их жизнь. То, что я видел, человеку не надо видеть и даже не надо знать. Тюрьма - это другое дело. Тюрьма - это свобода. Это единственное место, которое я знаю, где люди не боясь говорили всё, что они думали. Где они отдыхали душой. Отдыхали телом, потому что не работали. Там каждый час существования осмыслен.

Вернувшись в Москву, Шаламов скоро тяжело заболели до конца своей жизни жил на скромную пенсию и писал «Колымские рассказы», которые, надеялся писатель, вызовут читательский интерес и послужат делу нравственного очищения общества.

Работу над «Колымскими рассказами» - главной своей книгой - Шаламов начал в 1954 году, когда жил в Калининской области, работая мастером на торфоразработках. Он продолжил работу, переехав в Москву после реабилитации (1956г.), а закончил в 1973 году.

«Колымские рассказы» - панорама жизни, страданий и смерти людей в Дальстрое - лагерной империи на Северо - Востоке СССР, занимавшей территорию более двух миллионов квадратных километров. Писатель провёл там в лагерях и ссылках более шестнадцати лет, работая на золотых приисках и угольных шахтах, а последние годы - фельдшером в больницах для заключённых. «Колымские рассказы» состоят из шести книг, включающих более 100 рассказов и очерков.

Тему своей книги В.Шаламов определил как «художественное исследование страшной реальности», «новое поведение человека, низведённого до уровня животного», «судьба мучеников, не бывших и не умевших стать героями». Он характеризовал «Колымские рассказы» как «новую прозу, прозу живой жизни, которая в то же время - преображённая действительность, преображённый документ». Себя Варламов сравнивал с «Плутоном, поднявшимся из ада» [Шаламов 1988: 72, 84].

С начала 1960-х годов В.Шаламов предлагал «Колымские рассказы» советским журналам и издательствам, однако даже во времена хрущёвской десталинизации (1962-1963) ни один из них не смог пройти советскую цензуру. Рассказы получили широчайшее хождение в самиздате (как правило, они перепечатывались на пишущей машинке по 2-3 экземпляра) и сразу же поставили Шаламова в разряд разоблачителей сталинской тирании в неофициальном общественном мнении рядом с А.Солженицыным.

Редкие публичные выступления В.Шаламова с чтением «Колымских рассказов» становились общественным событием (так, в мае 1965 года писатель прочёл рассказ «Шерри-бренди» на вечере памяти поэта Осипа Мандельштама, состоявшемся в здании МГУ на Ленинских горах).

С 1966 года «Колымские рассказы», попав за границу, начинают систематически печататься в эмигрантских журналах и газетах (всего в 1966-1973гг. прошло 33 публикации рассказов и очерков из книги). Сам Шаламов к этому факту относился отрицательно, так как он мечтал увидеть «Колымские рассказы» изданными в одном томе и считал, что разрозненные публикации не дают полного впечатления о книге, к тому же делая автора рассказов невольным постоянным сотрудником эмигрантской периодики.

В 1972 году на страницах московской «Литературной газеты» писатель публично протестовал против этих публикаций. Однако когда в 1978 году в лондонском издательстве «Колымские рассказы» были наконец изданы вместе (том составил 896 страниц), тяжело больной Шаламов был этому очень рад. Только через шесть лет после смерти писателя, в разгар горбачёвской перестройки, стала возможна публикация «Колымских рассказов» в СССР (впервые в журнале «Новый мир» №6 за 1988 год). С 1989 года «Колымские рассказы» неоднократно издавались на родине в различных авторских сборниках В.Шаламова и в составе его собрания сочинений.

С Шаламовым-поэтом читатели встретились в конце 50-х годов. А встреча с Шаламовым-прозаиком состоялась лишь в конце 80-х. Когда словно прорвало плотину: то, что создавалось Шаламовым в течение двадцати лет, с 1954 по 1973 год, выплеснулось в считанные месяцы. Здесь и воспоминания о двадцатых годах, и автобиографическая повесть «Четвертая Вологда», и «Очерки преступного мира», и пьеса «Анна Ивановна». Но главное место в шаламовских публикациях заняли рассказы о Колыме - к концу 1989 года издано около ста рассказов. Сейчас Шаламова читают все - от студента до премьер-министра. И в то же время проза Шаламова как бы растворена в огромном вале воспоминаний, записок, документов об эпохе сталинщины. Мы пока еще не вполне поняли, что эта проза, и прежде всего «Колымские рассказы» - явление особое, что это художественная литература.

Невозможно переоценить труд И.П.Сиротинской, которой принадлежит подготовка печати и издание всего этого огромного материала. Свою лепту в публикацию литературного наследия В.Т.Шаламова внесли также Ю.А.Шрейдер и Л.Зайвая.

Конечно, подходить к «Колымским рассказам» как к искусству страшно. Кажется кощунственным подступаться к ним с эстетическими мерками, рассуждать о художественном совершенстве, композиции, стиле. Эта сотня рассказов, вмещающаяся в одну книжку, потяжелее одиннадцати томов «Нюрнбергского процесса». Потому что главным свидетелем обвинения здесь выступает тот, кто целых семнадцать лет жизни оставил в колымском аду. За эти семнадцать лет он прошел по таким кругам, которые и не снились Данте, видел то, что недоступно самому мрачному воображению Босха, познал такие муки, которые не мыслились Кафке. Есть у Шаламова, как у каждого серьезного поэта, свой «Памятник» не по названию, а по сути:

Я много лет дробил каменья
Не гневным ямбом, а кайлом.
Я жил позором преступленья
И вечной правды торжеством.
Пусть не душой в заветной лире -
Я телом тленья убегу
В моей нетопленной квартире,
На обжигающем снегу.
Где над моим бессмертным телом,
Что на руках несла зима.
Металась вьюга в платье белом.
Уже сошедшая с ума.
Как деревенская кликуша,
Которой вовсе невдомек,
Что здесь хоронят раньше душу,
Сажая тело под замок.
Моя давнишняя подруга
Меня не чтит за мертвеца,
Она поет и пляшет - вьюга.
Поет и пляшет без конца.

Хрестоматийно известные метафоры Пушкина, Лермонтова, Блока эти жемчужины художественности, у Шаламова прозаически материализованы, ввергнуты в грубый, жестокий мир Колымы. Какой безусловный трагизм в судьбе узника Колымы открывается при этой «материализации». Но сколько же в нем, примерившем к своему каторжному плечи эталоны высокой классики, человеческого достоинства, сколько в нем обреченном на смерть в этом «северном аду», сумрачной гордости.

У Шаламова Колыма - это бесспорная и окончательная мера всего и вся. Даже когда он не пишет о Колыме, он все равно пишет Колымой. Все, буквально все - общественные нормы, философские доктрины художественные традиции - он пропускает через призму Колымы. Фильтр колымского «минус-опыта» (как обозначил его сам Шаламов) болезненно едок и безжалостно суров. Нагруженный этим опытом, писатель встал против целого ареопага стереотипов и идеологем, сковавших общественное сознание. Для него нет безусловных авторитетов и несомненных аксиом. В своих письмах и предисловиях, звучащих, как манифесты, Шаламов бывает запальчив и категоричен.

Он отвергает идиллические представления о прогрессе: «Фашизм, да и не только фашизм, показал полную несостоятельность прогнозов, зыбкость пророчеств, касающихся цивилизации, культуры, религии», - сказано в автобиографической повести. Он сильно сомневается в плодотворности «жизненного учительства, обучения добру, самоотверженной борьбе против зла», того, что издавна считалось благородной сверхзадачей великой русской классики. Он даже бросает очень тяжелый упрек Толстому и русской литературе, заявляя: «Все террористы прошли эту толстовскую стадию, эту вегетарианскую, морализаторскую школу. Русская литература второй половины девятнадцатого века (...) хорошо подготовила почву для крови, пролитой в XX веке на наших с Вами глазах» [Шаламов В. Письмо к Ю.А. Шрейдеру от 24 марта 1968 года // Вопросы литературы-1989. №5. С. 232-233.]. Только Достоевскому делается снисхождение - прежде всего за понимание шигалевщины, но ни с кем из русских классиков Шаламов не полемизирует так часто на страницах «Колымских рассказов», как с Достоевским.

А отношение Шаламова к современной ему литературе вполне узнается по одной фразе из письма к Пастернаку: «Думается - схлынет, пройдет вся эта эпоха зарифмованного героического сервилизма» [См.: Юность. 1988. № 10. С. 62]. Письмо датировано 22 января 1954 года. Оттепель-то еще не начиналась и вообще неизвестно было, как все повернется. Но для Шаламова сомнений не было - со всеми «сказками художественной литературы» должно быть покончено.

У Шаламова есть немало резких высказываний насчет «беллетристики». Он порицает ее за описательность, его коробит от словесных «пустяков, погремушек», «от старых литературных людей и схем». Он считает, расхожие художественные формы не способны освоить новый трагический опыт, вроде опыта Колымы: «обыкновенные рассказы» - «опошление темы»...

Противовесом «беллетристике» Шаламову виделась документальность. У него есть на сей счет весьма радикальные высказывания: «Писатель должен уступить место документу и сам быть документальным... Проза будущего - это проза бывалых людей», - заявит он в одном своих «манифестов» [Шаламов В. Манифест о «новой прозе» // Вопросы литературы. 1989. №5. С. 233.]. Но в другом «манифесте» уточнит: «Не проза документа, а проза, выстраданная как документ» [Шаламов В. О прозе // Шаламов В. Левый берег. Рассказы. М., 1989. С. 554. Мы не ведем здесь речь об эволюции литературных взглядов Шаламова. Те материалы, которые опубликованы, свидетельствуют, что с годами его высказывания о «старых» литературных традициях становились все нетерпимее, а заявления о преимуществах документальной прозы все категоричнее. Это, видимо, сказывалось и на творческой практике. Однако достаточно определенно судить об этом можно будет лишь после изучения творческой истории всех его произведений - не только рассказов, но и «манифестов»]. И эта формула означает, что для Шаламова документальность - это прежде всего выстраданность автором того, о чем он пишет, это отказ от беллетристических условностей и украшений. Но само произведение - не документ: «К очеркy никакого отношения проза колымских рассказов не имеет», - предупреждает нас писатель.

И действительно, в своих рассказах Шаламов довольно свободно обращается с фактами и вовсе не пренебрегает вымыслом. Кое-кого из мемуаристов даже смутило «вольное толкование» Шаламовым отдельных событий, судеб и поступков реальных людей [См. воспоминания Б.Н.Лесняка о Шаламове, опубликованные в альманахе «На Севере дальнем» (1989. № 1).]. Но это лишний раз свидетельствует, что «Колымские рассказы» написаны по другим законам – по законам искусства, где самый доподлинный факт ценен не своей достоверностью, а емкостью эстетического смысла, где вымысел, концентрирующий собою истину, дороже частного, хоть и реального, факта.

А к законам искусства у Шаламова, запальчивого спорщика и бес компромиссного максималиста, отношение самое уважительное. Об этом достаточно убедительно свидетельствуют его теоретические суждения высказанные в переписке с Б.Л.Пастернаком, Ю.А.Шрейдером и И.П.Сиротинской. Он всегда защищал достоинство Литературы как искусства слова, как хранилища Культуры.

Но отношение между Литературой и Опытом в творчестве Шаламова далеко не простое. В своих «Колымских рассказах» он, в сущности, сталкивает Колыму и Культуру: Колымой он проверяет Культуру, но и Колыму он проверяет Культурой.

В «Колымских рассказах» узнаются черты многих малых жанров прозы: остросюжетной романтической новеллы, физиологического очерка, стихотворения в прозе, психологического этюда, сценки, разных риторических жанров (сентенций, «опытов») и т.д. Эту традицию Шаламов хорошо знал и любил: в 30-е годы, между первым и вторым арестом, он, по собственному признанию, «напряженно работал над коротким рассказом, пытаясь понять секреты прозы, ее будущее» [Шаламов В. Из неопубликованной автобиографии. Цит. по: Трифонов Г.Н. К библиографии В.Т.Шаламова // Советская библиография. 1988. № 3. С. 68. Из целой книжки рассказов, которую Шаламов готовил к печати, он успел опубликовать только четыре новеллы, остальные погибли. Судя по опубликованным произведениям, первые новеллистические опыты Шаламова далеки от совершенства, они несут себе печать ученичества, но, может быть, тем они и были полезны - молодой писатель овладевал культурой жанра.]. Но в «Колымских рассказах» он не столько следует за традицией, сколько вступает с нею в диалог: сталкивает опыт Колымы с тем опытом, который «окаменел» в традиционных жанровых формах.

Рассказы Шаламова нередко награждают определением «колымская эпопея». Но это не более чем эмоциональная оценка. Книге рассказов не по плечу эпопейная задача - обнаружить и обнажить «всеобщую связь явлений». Иной вопрос: а если «прервалась связь времен»? Если сам мир разорван и изломан? Если он не поддается эпическому синтезу? Тогда-то художник ищет такую форму, которая позволила бы ему обследовать этот хаос, как-то собрать, слепить эти осколки, чтобы все-таки увидеть и ронять целое. Своей гроздью малых прозаических жанров Шаламов производит своеобразную «акупунктуру», выискивая пораженные клетки больного общественного организма. Каждый в отдельности рассказ из шаламовского цикла - это завершенный образ, в котором преломлено определенное отношение между человекам и миром. И в то же время он выступает частью большого жанрового образования, имя которому «Колымские рассказы»: здесь каждая новелла оказывается кусочком смальты грандиозной мозаике, воссоздающей образ Колымы, огромной, хаотичной, жуткой.

Шаламовская Колыма - это множество лагерей-островов. Именно Шаламов нашел эту метафору «лагерь-остров». Уже в рассказе «Заклинатель змей», помеченном 1954 годом, заключенный Платонов, «киносценарист в своей первой жизни», с горьким сарказмом говорит об изощренности человеческого разума, придумавшего «такие вещи, как наши острова со всей невероятностью их жизни». А в рассказе «Человек с парохода» лагерный врач, человек острого сардонического ума, высказывает своему слушателю затаенную мечту: «...Если бы наши острова - вы поняли меня? - наши острова провалились сквозь землю» [Здесь и далее курсив мой. - Н.Л.]. (Впоследствии, с благодарностью воспользовавшись «подсказкой» Шаламова, А. И.Солженицын ввел образ-понятие «архипелаг ГУЛАГ», которым назвал свое исследование.)

Острова, архипелаг островов - это точный и в высшей степени выразительный образ. Им «ухвачена» разрозненность, вынужденная изолированность и в то же время связанность единым невольничьим режимом всех этих тюрем, лагерей, поселений, «командировок», которые входили в систему ГУЛАГа. Но у Солженицына «архипелаг» есть прежде всего условный термин-метафора, обозначающий объект научно-публицистического исследования, объект, разымаемый властным скальпелем исследователя по темам и рубрикам. У Шаламова же «наши острова» - это огромный целостный образ. Он не подвластен повествователю, он обладает эпическим саморазвитием, он вбирает в себя и подчиняет своей зловещей круговерти, своему «сюжету» все, абсолютно все: небо, снег деревья, лица, судьбы, мысли, расстрелы...

Ничего иного, что бы располагалось за пределами «наших островов» в «Колымских рассказах» не существует. Та, долагерная, вольная жизнь называется «первой жизнью», она кончилась, исчезла, растаяла, ее уже больше нет. Да и была ли она?

Сами узники «наших островов» мыслят о ней, как о сказочной, несбыточной земле, которая лежит где-то «за синими морями, за высокими горами» («Заклинатель змей»). Лагерь поглотил всякое иное существование. Он подчинил все и вся безжалостному диктату своих тюремных правил. Беспредельно разросшись, он стал целой страной. (Понятие «страна Колыма» прямо заявлено в рассказе «Последний бой майора Пугачева»: «...В этой стране надежд, а стало быть, стране слухов, догадок, предположений, гипотез...»)

Концлагерь, заместивший собою всю страну, страна, обращенная в огромный архипелаг лагерей, - таков гротескно-монументальный образ мира, который складывается из мозаики «Колымских рассказов». Он по-своему упорядочен и целесообразен, этот мир. Вот как выглядит лагерь для заключенных: «Малая зона - это пересылка. Большая зона - лагерь горного управления - бесконечные бараки, арестантские улицы, тройная ограда из колючей проволоки, караульные вышки по-зимнему, похожие на скворечни» («Тайга золотая»). И далее следует: «Архитектура Малой зоны идеальна...» Выходит, это целый город, выстроенный в полном соответствии со своим назначением. И архитектура здесь есть, да еще такая, к которой применимы высшие эстетические критерии. Словом, все как надо, все «как у людей».

Таково пространство «страны Колыма». Действуют здесь и законы времени. Правда, в отличие от скрытого сарказма в изображении вроде бы нормально-целесообразного лагерного пространства, время лагерное откровенно выведено за рамки естественного течения, это странное, ненормальное время. «Месяцы на Крайнем Севере считаются годами – так велик опыт, человеческий опыт, приобретаемый там». Это обобщение принадлежит носителю общего лагерного опыта, безличному повествователю из рассказа «Последний бой майора Пугачева». А вот субъективное, личное восприятие времени одним из зеков, бывшим врачом Глебовым: «Реальной была минута, час, день от подъема до отбоя - дальше он не загадывал и не находил в себе сил загадывать. Как и все» («Ночью»). В этом пространстве и в таком времени протекает годами жизнь заключенного. Здесь сложился свой уклад, свои порядки, своя шкала ценностей, своя социальная иерархия. Шаламов с дотошностью этнографа описывает этот уклад. Здесь и подробности бытового обустройства: как, например, сооружается лагерный барак («редкая изгородь в два ряда, промежуток заполняется кусками заиндевевшего мха и торфа»), как топят печь в бараке, что из себя представляет самодельный лагерный светильник - бензиновая «колымка» и т.д.

Социальное устройство лагеря тоже предмет тщательного описания. Два полюса: «блатари», они же «друзья народа», - на одном, а на (другом - политзаключенные, они же «враги народа». Союз воровских законов и государственных установлений. Гнусная власть всех этих Федечек, Сенечек, обслуживаемых разношерстной челядью из «машек», ворёнков», «чесальщиков пяток». И не менее беспощадный гнет целой пирамиды официальных начальников: бригадиров, учетчиков, надзирателей, конвоиров...

Таков заведенный и устоявшийся порядок жизни на «наших островах». Невероятное - как реальность, как норма. В ином режиме ГУЛАГ не смог бы выполнять свою функцию: поглощать миллионы людей, а взамен «выдавать» золото и лес. Но почему же все эти шаламовские «этнографии» и «физиологии» вызывают ощущение апокалиптического ужаса? Вот ведь совсем недавно один из бывших колымских узников успокоительно поведал, что «зима там, в общем, немногим холоднее ленинградской» и что на Бутугычаге, например, «смертность в действительности была незначительной», а для борьбы с цингой проводили соответствующие лечебно-профилактические мероприятия, вроде принудительного питья экстракта стланика и т.п. [См.: Горчаков Г. Трудный хлеб правды // Вопросы литературы. 1989. № 9.]

И у Шаламова есть про этот экстракт и про многое другое. Но он не этнографические очерки о Колыме пишет, он создает образ Колымы как воплощения целой страны, превращенной в ГУЛАГ. Кажущаяся очерковость - это только «первый слой» образа. Шаламов идет сквозь «этнографию» к духовной сути Колымы, он ищет эту суть в эстетическом ядре реальных фактов и событий.

Вовсе не случайно так велик в «Колымских рассказах» удельный вес деталей и подробностей. Шаламов особо ценит деталь, видя в ней часть, которая концентрированно выражает эстетическую суть целого. И это сознательная установка писателя. [Читаем в одном из шаламовских фрагментов «О прозе»: «В рассказ должны быть введены <нрзб>, подсажены детали - необычные новые подробности, описания поновому. (...) Это всегда деталь-символ, деталь-знак, переводящая весь рассказ в иной план, дающая «подтекст», служащий воле автора, важный элемент художественного решения, художественного метода» (Новый мир. 1988. №6. С. 107).].

Причем у Шаламова почти каждая деталь, даже самая «этнографическая», строится на гиперболе, гротеске, ошеломляющем сравнении: «Неотапливаемые сырые бараки, где во всех щелях изнутри намерзал толстый лед, будто какая-то огромная стеариновая свеча оплыла в углу барака» («Татарский мулла и свежий воздух»). «Тела людей на нарах казались наростами, горбами дерева, выгнувшейся доской» («Тифозный карантин»). «Мы шли по тракторным следам, как по следам какого-то доисторического животного». («Сухим пайком»). «Крики конвоиров подбодряли нас, как плети» («Как это началось»).

Еще более выразительны детали психологические. Нередко это детали пейзажа, оттеняющие духовную атмосферу Колымы: «По краю белого небосвода много дней ходят низкие, синеватые, будто в кровоподтеках, тучи» («Стланик»). Причем Шаламов не чурается традиционных романтических ассоциаций: «Чем глубже становилась ночь, тем ярче горели костры, горели пламенем надежды, надежды на отдых и еду» («Как это началось»). Порой писатель берет старинный, еще преданием освященный высокий образ-символ, заземляет его в физиологически грубом «колымском контексте», и там этот образ приобретает какую-то особую щемящую окраску: «Каждый из нас привык дышать кислым запахом поношенного платья, пота - еще хорошо, что слезы не имеют запаха» («Сумм пайком»). А порой Шаламов делает противоположный ход: вроде бы случайную деталь тюремной жизни он по ассоциации переводит в ряд высоких духовных символов. Как, например, в рассказе «Первый чекист», в сцене приступа падучей болезни: «Но Алексеев вдруг вырвался, спрыгнул на подоконник, вцепился обеими руками в тюремную решетку тряс ее, тряс, ругаясь и рыча. Черное тело Андреева висело на решетке, как огромный черный крест».

Символика, которую Шаламов находит в повседневных реалиях лагерного или тюремного быта, настолько насыщенна, что порой из детали, наполненной символическим смыслом, вырастает целая микроновелла. В том же «Первом чекисте», например, есть такая микроновелла - о побеге, о неудавшемся побеге солнечных лучей: «Звякнул замок, дверь открылась, и поток лучей вырвался из камеры. В открытую дверь стало видно, как лучи пересекли коридор, кинулись в окно коридора, перелетели тюремный двор и разбились на оконных стеклах другого тюремного корпуса. Все это спели разглядеть все шестьдесят жителей камеры в то короткое время, пока дверь была открыта. Дверь захлопнулась с мелодичным звоном, похожим на звон старинных сундуков, когда захлопывают крышку. И сразу все арестанты, жадно следившие за броском светового потока, за движеньем Луча, как будто это было живое существо, их брат и товарищ, поняли, что Солнце снова заперто вместе с ними» («Первый чекист»). Эта микроновелла - о побеге, о неудавшемся побеге солнечных лучей - органически вписывается в психологическую атмосферу рассказа о людях, томящихся в камерах Бутырской следственной тюрьмы.

Больше того, такие традиционные литературные образы-символы, которые вводит Шаламов в свой рассказы (слеза, солнечный луч, свеча, крест и им подобные), как сгустки энергии, накопленной многовековой Культурой, электризуют картину мира-лагеря, пронизывая ее беспредельным трагизмом.

Но еще сильнее в «Колымских рассказах» эстетическое потрясение, вызываемое подробностями, этими мелочами повседневного лагерного существования. Особенно жутки описания молебственного, экстатического поглощения пищи: «Он не ест селедку. Он ее лижет, лижет, и хвостик мало-помалу исчезает из пальцев» («Хлеб»); «Я брал котелок, ел и вылизывал дно до блеска по приисковой привычке» («Заговор юристов»); «Он просыпался только тогда, когда давали пищу, и после, аккуратно и бережно вылизав свои руки, снова спал...» («Тифозный карантин»).

И это все вместе с описанием того, как человек обкусывает ногти и грызет «грязную, толстую, чуть размягчившуюся кожу по кусочку», как заживают цинготные язвы, как вытекает гной из обмороженных пальцев ног, - это все, что мы всегда относили к ведомству грубого натурализма обретает в «Колымских рассказах» особый художественный смысл. Тут какая-то странная обратная зависимость: чем конкретней и достоверней описание, тем еще более ирреальным, химерическим выглядит этот мир, мир Колымы. Это уже не натурализм, а нечто иное: здесь действует тот принцип сочленения жизненно достоверного и алогичного, кошмарного, который скорее характерен для «театра абсурда».

Действительно, мир Колымы предстает в рассказах Шаламова как подлинный «театр абсурда». Там правит административное безумие: там, например, из-за какой-то чиновничьей галиматьи везут людей по зимней колымской тундре за сотни километров, чтобы удостоверить фантастический заговор («Заговор юристов»). А чтение на утренних и вечерних поверках списков приговоренных к расстрелу, приговоренных за «низачто» («Сказать вслух, что работа тяжела, - достаточно для расстрела. За любое, самое невинное замечание в адрес Сталина - расстрел. Промолчать, когда кричат «ура» Сталину, - тоже достаточно для расстрела»), чтение при дымных факелах, в обрамлении музыкального туша? («Как это началось».) Что это, как не дикий кошмар?

«Все это было как бы чужое, слишком страшное, чтобы быть реальностью». Эта шаламовская фраза - самая точная формула «абсурдного мира».

А в центре абсурдного мира Колымы автор ставит обыкновенного нормального человека. Зовут его Андреев, Глебов, Крист, Ручкин, Василий Петрович, Дугаев, «Я». Шаламов не дает нам никакого права искать в этих персонажах автобиографические черты: несомненно, они на самом деле есть, но автобиографизм здесь не значим эстетически. Наоборот, даже «Я» - это один из персонажей, уравненный со всеми, такими же, как он, заключенными, «врагами народа». Все они - разные ипостаси одного человеческого типа. Это человек, который ничем не знаменит, не ходил в партийную элиту, не был крупным военачальником, не участвовал фракциях, не принадлежал ни к бывшим, ни к нынешним «гегемонам». Это обычный интеллигент - врач, юрист, инженер, ученый, киносценарист, студент. Именно этот тип человека, не героя и не злодея, а рядового гражданина, Шаламов делает главным объектом своего исследования.

Итак, нормальный «среднестатистический» человек в совершенно ненормальных, абсолютно бесчеловечных обстоятельствах. Шаламов исследует процесс взаимодействия колымского узника с Системой не на уровне идеологии, даже не на уровне обыденного сознания, а на уровне подсознания, на той пограничной полосе, куда гулаговская давильня оттеснила человека, - на зыбкой грани между человеком как личностью, еще охраняющей способность мыслить и страдать, и тем безличным существом, которое уже не владеет собою и начинает жить самыми примитивными рефлексами.

Шаламов удостоверяет: да, в антимире Колымы, где все направлено на попрание, растаптывание достоинства узника, происходит ликвидация личности. Среди «Колымских рассказов» есть такие, где описывается сведение существ, опустившихся почти до полной утраты человеческого сознания. Вот новелла «Ночью». Бывший врач Глебов и его напарник Багрецов совершают то, что по шкале общепринятых нравственных норм всегда считалось крайним кощунством: разрывают могилу, раздевают труп сонарника с тем, чтобы потом его жалкое белье обменять на хлеб.

Это уже запредел: личности нет, остался чисто животный витальный рефлекс. Однако в антимире Колымы не только выматываются душевные силы, не только гаснет рассудок, но наступает окончательный фазис, когда исчезает сам рефлекс жизни: человека даже собственная смерть ничуть не волнует. Такое состояние описано в рассказе «Одиночный замер». Студент Дугаев, совсем еще молодой - двадцати трех лет, настолько раздавлен лагерем, что даже на страдание у него уже нет сил. лишь перед забором, за которым расстреливают, мелькает тусклое сожаление, «что напрасно проработал, напрасно промучился этот последний сегодняшний день».

Безыллюзорно, жестко пишет Шаламов о расчеловечивании человек системой ГУЛАГа. Александр Солженицын, который прочитал шестьдесят колымских рассказов Шаламова и его «Очерки преступного мира» отмечал: «Лагерный опыт Шаламова был горше и дольше моего, и я уважением признаю, что именно ему, а не мне досталось коснуться тог дна озверения и отчаяния, к которому тянул нас весь лагерный быт» [Солженицын А.И. Архипелаг ГУЛАГ // Новый мир. 1989. № 11. С. 71.] Похоже, что именно это признание самого Солженицына «не устроило» Петра Паламарчука, автора совершенно апологетического «дайджеста» «Александр Солженицын: путеводитель», и он с рвением принялся утверждать следующее: «Шаламовская лагерная эпопея есть своего рода «трагедия без катарсиса», жуткое повествование о неисследуемой и безвыходной бездне человеческого падения (...) «Архипелаг», по объему близкий шаламовским томам, представляет собой в отличие от них не только образ падения, но и образ восстания - в прямом и высокосимволическом смысле». [См.: Москва. 1989. №9. С. 190.]

Природа подобных критических пассажей известна давно: если хочется воспеть хвалу одному достойнейшему, обязательно следует противопоставить его другому, не менее достойному, и потоптать того, чтоб, упаси боже, никто не смел стоять на одном пьедестале с твоим кумиром. А полемизировать с Петром Паламарчуком по существу даже как-то неловко. Разве, например, «Последний бой майора Пугачева» не есть образ восстания «в прямом смысле»? Что же до «образа восстания в высокосимволическом смысле», как торжественно выразился П. Паламарчук... А разве автор «Архипелага» мыслит на языке образов? Нет, он мыслит на языке фактов и логических построений. «Осердеченность» мысли, глубоко личное авторское переживание собранных им фактов, эмоциональная открытость оценок - гнев, печаль, ирония, сарказм дают определенное основание называть это исследование художественным. Но все-таки «Архипелаг ГУЛАГ» есть прежде всего фундаментальное исследование. Разве сила этой книги в некоем «высокосимволическом смысле», а не в обстоятельнейшем анализе структуры и функционирования огромной государственной репрессивной машины, созданной в нашей стране для обслуживания политической системы казарменного социализма и наиболее явственно выразившей ее бесчеловечную сущность? Не неоднозначность, в принципе свойственная художественному образу, тем более образу-символу, а, наоборот, скрупулезная точность фактов, не допускающая никаких разнотолков, их строгая привязка к месту, времени, лицам делают «Архипелаг ГУЛАГ» документом колоссальной обличительной силы.

Иное дело - «Колымские рассказы». Здесь объект постижения не Система, а человек в жерновах Системы. Шаламова интересует не то, как работает репрессивная машина ГУЛАГа, а то, как «работает» человеческая душа, которую старается раздавить и перемолоть эта машина. И доминирует в «Колымских рассказах» не логика сцепления суждений, а логика сцепления образов - исконная художественная логика. Все это имеет прямое отношение не только к спору об «образе восстания», а значительно шире - к проблеме адекватного прочтения «Колымских рассказов» в соответствии с их собственной природой и теми творческими принципами, которыми руководствовался их автор. Пока же в критике высказываются диаметрально противоположные суждения об общем пафосе «Колымских рассказов», о шаламовской концепции человека.

Так, есть союзники у П. Паламарчука. «Мир Шаламова камнем идет на дно нашего сознания, и нам тягостно и страшно. И мы обращаемся - и не случайно - к Солженицыну», - пишет В. Френкель. [Френкель В. В круге последнем (Варлам Шаламов и Александр Солженицын) // Даугава. 1990. № 4. С. 81.] Еще дальше в своих обобщениях идет М.Золотоносов: «Но под руками у Шаламова умер не только роман, но и человек (...) Человек разоблачен, развенчан как вид. И отправлен прямо в ад, ибо имманентно греховен. Рай безнадежно потерян, остался в сказке. Компрометация человека достигает у Шаламова апогея» [Золотоносов М. Последствия Шаламова // Час пик. СПб., 1991. №31. 8 авг.] По существу, М. Золотоносов подверстывает «Колымские рассказы» под постмодернистскую парадигму со свойственной ей апологией ужаса перед хаосом существования. И такой подход к Шаламову становится даже модным в современной критике: материал очень уж выгоден для всяких эсхатологических «страшилок». Но рассказы Шаламова вызывали совсем иную реакцию у других достаточно квалифицированных ценителей. В частности, у Ф.А. Вигдоровой, известной писательницы, одного из инициаторов правозащитного движения. В ответе Шаламова на ее письмо читаем: «В полувопросе Вы хотите знать, почему «Колымские рассказы» не давят, не производят гнетущего впечатления, несмотря на их материал. Я пытался посмотреть на своих героев со стороны. Мне кажется, дело тут в силе душевного сопротивления началам зла, в той великой нравственной пробе, которая неожиданно, случайно для автора и для его героев оказывается положительной пробой». [Шаламов В. Письмо Ф.А. Вигдоровой от 16 июня 1964 года // Шаламов В. Из переписки // Знамя. 1993. №5. С. 133.]

Однако в эпистолярном наследии Шаламова можно найти иные, противоположные высказывания о человеке и его «пределах», и вообще на сей счет суждения писателя весьма противоречивы. В письме к Б. Пастернаку, датированном январем 1954 года, он приводит следующее свидетельство духовной стойкости человека: «А как же быть мне, видавшему богослужение на снегу, без риз, среди тысячелетних лиственниц, с наугад рассчитанным востоком для алтаря, с черными белками, пугливо глядящими на такое богослужение...». [Переписка Бориса Пастернака. М., 1990. С. 544.] А в другом письме тому же адресату, отправленном в январе 1956 года, Шаламов делает такое убийственное заключение о минувшем двадцатилетии: «Время успешно заставило человека забыть о том, что он человек». [Там же. С. 563.] В записке, переданной Анне Ахматовой в больницу (1965 год), Шаламов утверждает: «...В жизни нужны живые будды, люди нравственного примера, полные в то же время творческой силы» . И это не ритуальная фраза, приличествующая случаю, а вполне выношенное убеждение, свидетельством тому мысль о роли морального примера, о «религии живых будд», высказанная в письме к старому другу Я.Д. Гродзенскому. [Там же.] Но рукою того же Шаламова выведена мрачная формула: «Разумного основания у жизни нет - вот что доказывает наше время» [Там же.]

Фехтовать подобными взаимоисключающими фразами, сталкивать их лбами можно очень долго. Но вряд ли это что-либо прояснит. Письма - одно, а рассказы - совсем другое. В письмах Шаламов бывает запальчив, до крайности односторонен, благо сам жанр инспирирует субъективность суждений. В рассказах же субъективность авторского замысла корректируется органичностью и саморазвитием художественного мира, созданного силою воображения писателя. И судить об эстетической концепции человека и мира у Шаламова надо и можно прежде всего по его художественным произведениям. В этой связи представляется показательной точка зрения Доры Штурман: «Те, кто верит самооценке Шаламова, ошибаются, как и он сам: в совокупности его стихов и книг - свет во тьме светит. Непонятно - откуда, неведомо - как, но брезжит». [Штурман Д. Дети утопии. (Воспоминания) // Новый мир. 1994. № 10. С. 192.] И в самом деле, главная задача исследователя состоит в том, чтоб выяснить - «что сказалось» в произведении искусства, а не «что хотел казать» его творец, и если читатель ощущает излучение света в гулаговском аду «Колымских рассказов», то исследователю надо понять, «откуда, и выведать, «как» он «брезжит».

Начнем с того, что лежит на поверхности - с конкретных коллизий. Конечно же, Шаламову в высшей степени дорого все человечное. Он порой даже с умилением «вылущивает» из мрачного хаоса Колымы самые микроскопические свидетельства того, что Системе не удалось до конца «морозить в людских душах то первичное нравственное чувство, которое называют способностью к состраданию.

Когда врачиха Лидия Ивановна негромким своим голосом осаживает фельдшера, что наорал на Андреева, тот запомнил ее «на всю свою жизнь» - «за доброе слово, сказанное вовремя» («Тифозный карантин»). Когда пожилой инструментальщик покрывает двух интеллигентов-неумех, что назвались плотниками, лишь бы хоть денек побыть в тепле столярной мастерской, и отдает им собственноручно выточенные топорища («Плотники»), когда пекари с хлебозавода стараются в первую очередь накормить присланных к ним лагерных доходяг («Хлеб»), когда ожесточенные судьбой и отчужденные друг от друга борьбой за выживание зеки сжигают письмо и заявление единственной дочери старого столяра с отречением от своего отца («Апостол Павел») - то все эти вроде бы незначительные поступки предстают как акты высокой человечности. А то, что совершает следователь в рассказе «Почерк»: он бросает в печку дело Криста, включенного в очередной список приговоренных к расстрелу, - это, по существующим меркам, отчаянный поступок, настоящий подвиг сострадания.

Однако основную смысловую нагрузку в новеллах Шаламова несут не эти, даже очень дорогие автору моменты. Куда более важное место в системе опорных координат художественного мира «Колымских рассказов» принадлежит антитезам образов-символов. Среди них едва ли не самая существенная антитеза вроде бы несопрягаемых образов - Чесальщика Пяток и Северного Дерева.

В системе нравственных отсчетов «Колымских рассказов» нет ничего ниже, чем опуститься до положения чесальщика пяток. И когда Андреев увидел, что Шнайдер, бывший капитан дальнего плавания, «знаток Гете, образованный теоретик-марксист», «весельчак от природы», поддерживавший боевой дух камеры в Бутырках, теперь, на Колыме, суетливо и услужливо чешет пятки какому-то Сенечке-блатарю, то ему, Андрееву, «жить не хотелось». Тема Чесальщика Пяток становится одним из зловещих лейтмотивов всего колымского цикла. Но как ни отвратительна фигура чесальщика пяток, автор-рассказчик не клеймит его презрением, ибо очень хорошо знает, что «голодному человеку можно простить многое, очень многое» («Заклинатель змей»). Может, именно потому, что человеку, изнуренному голодом, не всегда удается сохранить способность до конца управлять своим сознанием, Шаламов ставит в качестве антитезы Чесальщику Пяток не другой тип поведения, не человека, а - Дерево, стойкое, цепкое Северное Дерево.

Самое почитаемое Шаламовым дерево - стланик. В «Колымских рассказах» ему посвящена отдельная миниатюра, чистейшей воды стихотворение в прозе - абзацы с четким внутренним ритмом, подобные строфам, изящество деталей и подробностей, их метафорический ореол:

«На крайнем Севере, на стыке тайги и тундры, среди карликовых берез, низкорослых кустов рябины с неожиданно крупными водянистыми ягодами, среди шестисотлетних лиственниц, что достигают зрелости в триста лет, живет особенное дерево - стланик. Это дальний родственник кедра, кедрач - вечнозеленые хвойные кусты со стволами потолще человеческой руки, длиной в два-три метра. Он неприхотлив и растет, уцепившись корнями за щели в камнях горного склона. Он мужествен и упрям, как все северные деревья. Чувствительность его необычайна».

Так начинается это стихотворение в прозе. А далее описывается, как ведет себя стланик: и как распластывается по земле в предчувствии холодов и как «встает раньше всех на Севере» - «слышит не уловимый нами зов весны». «Мне стланик представлялся всегда наиболее поэтичным русским деревом, получше, чем прославленные плакучая ива, чинара, кипарис...» – так заканчивает свое стихотворение Варлам Шаламов. Но тут же, словно стыдясь красивой фразы, добавляет трезво-будничное: «И дрова из стланика жарче» Однако это бытовое снижение не только не умаляет, Наоборот, усиливает поэтическую экспрессию образа, потому что те, кто прошел Колыму, хорошо знают цену тепла...

Образ Северного дерева - стланика, лиственницы, лиственничной ветки - встречается в рассказах «Сухим пайком», «Воскрешение», «Кант», Последний бой майора Пугачева». И везде он наполняется символическим, а порой и откровенно дидактическим смыслом.

Образы Чесальщика Пяток и Северного Дерева - это своего рода эмблемы, знаки полярно противостоящих друг другу нравственных полюсов. Но не менее важна в системе сквозных мотивов «Колымских рассказов» другая, еще более парадоксальная пара образов-антиподов, которые обозначают два противоположных полюса психологических состояний человека. Это образ Злобы и образ Слова.

Злоба, доказывает Шаламов, это последнее чувство, которое тлеет в человеке, перемалываемом жерновами Колымы. «В том незначительном печном слое, что еще оставался на наших костях (...), размещалась только злоба - самое долговечное человеческое чувство» («Сухим пайком»); «...Злость была последним человеческим чувством - тем, которое ближе к костям» («Сентенция»); «Он жил только равнодушной злобой» («Поезд»). В таком состоянии чаще всего пребывают персонажи колымских рассказов», точнее - в таком состоянии застает их автор.

Злоба - не ненависть. Ненависть есть все-таки форма сопротивления. Злоба же это тотальная ожесточенность на весь белый свет, слепая вражда к самой жизни, к солнцу, небу, траве. Такое разъединение с бытием - это уже конец личности, смерть духа.

А на противоположном полюсе душевных состоянии шаламовского героя стоит чувство слова, поклонение Слову как носителю духовного смысла, как инструменту духовной работы.

Одно из самых лучших произведений Шаламова - это рассказ «(Сентенция». Здесь представлена целая цепочка психических состояний, через которые проходит узник Колымы, возвращаясь из духовного небытия человеческий облик. Исходная ступень - злоба. Потом, по мере восстановления физических сил, «появилось равнодушие-бесстрашие»: «За равнодушием пришел страх - не очень сильный страх - боязнь лишиться этой спасительной жизни, этой спасительной работы кипятильщика, высокого холодного неба и ноющей боли в изношенных мускулах». Потом вслед за возвращением витального рефлекса, вернулась зависть как возрождение способности оценивать свое положение: «Я позавидовал мертвым своим товарищам - людям, которые погибли в тридцать восьмом году». (Потому что им не пришлось пережить все последующие издевательства и муки.) Не вернулась любовь, но вернулась жалость: «Жалость к животным вернулась раньше, чем жалость к людям».

И наконец, самое высшее - возвращение Слова. И как это описано!

«Язык мой, приисковый грубый язык, был беден - как бедны был чувства, еще живущие около костей (...) Я был счастлив, что не должен искать какие-то другие слова. Существуют ли эти другие слова, я не знал. Не умел ответить на этот вопрос.

Я был испуган, ошеломлен, когда в моем мозгу, вот тут - я это ясно помню, - под правой теменной костью, родилось слово, вовсе не пригодное для тайги, слово, которого и сам я не понял, не только мои товарищи. Я прокричал это слово, встав на нары, обращаясь к небу, к бесконечности.

Сентенция! Сентенция! - И я захохотал. - Сентенция! орал я прямо в северное небо, в двойную зарю, еще не понимая значения этого родившегося во мне слова. А если это слово возвратилось, обретено вновь - тем лучше! Тем лучше! Великая радость переполняла все мое существо - сентенция!»

Сам процесс восстановления Слова предстает у Шаламова как мучительный акт освобождения души, пробивающейся из глухой темницы к свету, на волю. И все же пробивающейся - вопреки Колыме, вопреки каторжной работе и голодухе, вопреки охранникам и стукачам.

Так, пройдя через все психические состояния, освоив заново всю шкалу чувств - от чувства злобы до чувства слова, человек оживает духовно, восстанавливает свою связь с миром, возвращается на свое место в мироздании - на место homo sapiens, существа мыслящего.

А сохранение способности мыслить - одна из самых главных забот шаламовского героя. Он страшится: «Если могут промерзнуть кости, мог промерзнуть и отупеть мозг, могла промерзнуть и душа» («Плотники»). Зато самое обычное словесное общение ему дорого как процесс мышления, и он говорит, «радуясь, что мозг его еще подвижен» («Сухим пайком»).

Отсюда же у него, раздавленного государственной машиной, сброшенного в колымскую клоаку, трепетное отношение ко всему, что несет на себе печать духовной работы, что связано с культурой, с искусством: будь то роман Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», каким-то чудом оказавшийся в мире безвременья («Марсель Пруст»), или литургия Иоанна Златоуста, которая служится прямо на снегу, среди колымских лиственниц («Выходной день»), или строчка из стихотворения полузабытого поэта («Почерк»), или письмо от Бориса Пастернака, полученное в колымской ссылке («За письмом»). А высокая оценка Пастернаком шаламовского суждения о рифме ставится в один ряд с похвалой, которой одарил его сосед по Бутыркам, старый политкаторжанин Андреев: «Ну, Варлам Тихонович, что сказать вам на прощанье - только одно: вы можете сидеть в тюрьме» («Лучшая похвала»). Такова иерархия ценностей в «Колымских рассказах».

Могут сказать: ну, это уже сугубо личные приоритеты самого Варлама Шаламова, человека, который жил культурой и с высочайшей сосредоточенностью творил культуру. Но такое суждение было бы неверным в принципе. Скорее наоборот: воспринятая Шаламовым еще от отца, вологодского священника, высокообразованного человека, а затем сознательно культивированная в себе, начиная со студенческих лет, система жизненных установок, где на первом месте стоят духовные ценности - мысль, культура, творчество, именно на Колыме была осознана им как главный, более того - как единственный пояс обороны, который может защищать человеческую личность от разложения, распада. Защищать не одного Шаламова, профессионального литератора, а любого нормального человека, обращенного в раба Системы, и не только в колымском «архипелаге», но везде, в любых бесчеловечных обстоятельствах.

Сам Шаламов, действительно, обратился на Колыме к писанию стихов чтобы «спасти себя от подавляющей и растлевающей душу силы этого мира» [Письмо В.Т. Шаламова Б.Л. Пастернаку 2 января 1954 года // Переписка Бориса Пастернака. С. 542.]. Подобные признания есть в воспоминаниях Н.И. Гаген-Торн и у А.И. Солженицына. Но все это факты биографии людей выдающихся - мыслителей и художников. А в «Колымских рассказах» осознание Слова как высочайшей человеческой ценности представлено поворотной вехой в духовном противоборстве «среднестатистического» узника с государственной машиной.

Мыслящий, обороняющий поясом культуры свою душу человек способен понимать то, что происходит вокруг. Человек понимающий - вот высшая оценка личности в мире «Колымских рассказов». Таких персонажей здесь очень немного, и в этом Шаламов тоже верен действительности, но отношение к ним у повествователя самое уважительное. Таков, например, Александр Григорьевич Андреев, «бывший генеральный секретарь общества политкаторжан, правый эсер, знавший и царскую каторгу и советскую ссылку». Цельная, нравственно безупречная личность, не поступающаяся ни на йоту человеческим достоинством даже в следственной камере Бутырской тюрьмы, в тридцать седьмом году. Что же крепит его изнутри? Повествователь чувствует эту крепь: «Андреев - тот знает какую-то истину, незнакомую большинству. Рассказать об этой истине нельзя. Не потому, что она - секрет, а потому что в нее нельзя поверить» («Первый чекист»).

В общении с такими людьми, как Андреев, люди, оставившие за воротами тюрьмы все, потерявшие не только прошлое, но и надежду на будущее, обретали то, чего не имели даже на воле. Они тоже начинали понимать. Как тот простодушный честный «первый чекист» - начальник пожарной команды Алексеев: «...Как будто он молчал много лет, и вот арест, тюремная камера возвратили ему дар речи. Он нашел здесь возможность понять самое важное, угадать ход времени, увидеть собственную свою судьбу и понять, почему... Найти ответ на то огромное, нависшее над всей его жизнью и судьбой, и не только над жизнью и судьбой его, но и сотен тысяч других, огромное, исполинское "почему"...»

И для шаламовского героя нет ничего выше, чем наслаждение актом умственного общения в совместном поиске истины. Отсюда странные, на первый взгляд, его психологические реакции, парадоксально расходящиеся с житейским здравым смыслом. Он, например, с радостью вспоминает «беседы «высокого давления» долгими тюремными ночами» («Тифозный карантин»). А самый оглушительный парадокс в «Колымских рассказах» - это рождественская мечта одного из узников (причем героя-рассказчика, alter ego автора) вернуться с Колымы не домой, не к семье, а в следственную камеру. Вот его аргументы: «Я не хотел бы сейчас возвращаться в свою семью. Там никогда меня не поймут, не смогут понять. То, что им кажется важным, я знаю, что это пустяк. То, что важно мне - то немногое, что у меня осталось, - ни понять, ни почувствовать им не дано. Я принесу им новый страх, еще один страх к тысяче страхов, переполняющих их жизни. То, что я видел, - не надо знать. Тюрьма - это другое дело. Тюрьма - это свобода. (?! - Н.Л.) Это единственное место, которое я знаю, где люди, не боясь, говорили все, что они думали. Где они отдыхали душой. Отдыхали телом, потому что не работали. Там каждый час существования был осмыслен» («Надгробное слово»).

Трагическое постижение «почему», докапыванье здесь, в тюрьме, за решеткой, до секрета того, что происходит в стране, - вот то озарение, вот то духовное обретение, которое дается некоторым героям «Колымских рассказов» - тем, кто захотел и сумел думать. И своим пониманием ужасной правды времени они возвышаются над временем. В этом состоит их нравственная победа над тоталитарным режимом, ибо режиму не удалось обмануть человека, дезориентировать демагогией, скрыть от пытливого разума истинные корни зла.

А когда человек понял, он способен принимать самые верные решения даже в абсолютно безвыходных обстоятельствах. И один из персонажей рассказа «Сухим пайком», старый плотник Иван Иванович, предпочитает покончить с собой, а другой, студент Савельев, отрубить себе пальцы на руке, чем вернуться с «вольной» лесной командировки обратно за проволоку, в лагерный ад. И майор Пугачев, поднявший своих товарищей на редкостный по смелости побег, знает, что им не вырваться из железного кольца многочисленной и вооруженной до зубов облавы. Но «если и не убежать вовсе, то умереть - свободными», вот на что шли майор Пугачев и его товарищи («Последний бой майора Пугачева»).

Это поступки людей понимающих. Ни старый плотник Иван Иванович, ни студент Савельев, ни майор Пугачев и его одиннадцать товарищей не ищут себе оправдания перед Системой, которая осудила их на Колыму. Они уже не питают никаких иллюзий, они сами поняли глубоко античеловеческую суть этого политического режима. Осужденные Системой, они возвысились до сознания судей над нею. Они вынесли свой приговор Системе актом самоубийства или отчаянным побегом, тоже равноценным коллективному самоубийству. В тех обстоятельствах это одна из двух форм сознательного протеста и сопротивления хрупкого человеческого существа всесильному государственному злу.

А другая? А другая - выжить. Назло Системе. Не дать машине, специально созданной для уничтожения человека, раздавить себя - ни морально, ни физически. Это тоже битва, так ее и понимают герои Шаламова - «битва за жизнь». Порой безуспешная (как в «Тифозном карантине»), но - до конца.

В своих теоретических записях В. Шаламов весьма резко отзывается о литературном морализаторстве, о претензиях писателя на роль судьи. «В новой прозе, - утверждает Шаламов, - после Хиросимы, после самообслуживания в Освенциме и Серпантинной на Колыме, после воин и революций - все дидактическое отвергается. Искусство лишено [?] права на проповедь. Никто никого учить не может. Не имеет права учить». [См.: Вопросы литературы. 1989. №5. С. 241.]

Но пафос понимания, этот стержневой мотив, пронизывающий всю книгу «Колымских рассказов», вступает в противоречие с теоретическими декларациями автора. Это особенно отчетливо видно по той роли, которую играет повествователь. Он ведет себя активно и властно. Как правило, это иная фигура, чем центральный персонаж, тот - объект, а этот - субъект повествования. Он поводырь читателя по колымскому аду. Он знает больше, чем его герои. И главное, он понимает больше. Он близок к тем немногим героям «Колымских рассказов», кто возвышался до понимания времени.

И по типу личности он родствен им. Он тоже бережно относится к Слову, ибо чувствует заключенную в нем красоту и силу культурной традиции. В 1954 году, как раз в пору работы над «Колымскими рассказами» Шаламов писал Пастернаку: «Выработан, может быть, лучшими умами человечества и гениальными художниками язык общения человека со своей лучшей внутренней сущностью». [Переписка Бориса Пастернака. С. 544.] И этот язык повествователь у Шаламова буквально лелеет, добывая затаенные в нем эстетические возможности. Этим и объясняется тщательная работа автора над словом.

А вот к языку Колымы, к циничному лагерному жаргону («Анекдот с ругательствами выглядел здесь как язык какой-нибудь институтки») повествователь относится с откровенной брезгливостью. Блатное слово появляется в «Колымских рассказах» лишь как осколок «чужой речи». Причем повествователь чистоплотно отделяет его кавычками и тут же переводит, словно оно иностранное, на нормальный язык. Когда, например, полупьяный радист сообщает герою-повествователю: «Тебе ксива из управления», - тот для нас, читателей, делает перевод: «Ксива из управления, - телеграмма, радиограмма, телефонограмма - на мое имя» («За письмом»). А вот как излагается лагерная молва: «Порывом ветра пронесся слух, «параша», что больше денег платить не будут. Эта «параша», как и все лагерные «параши», подтвердилась» («Как это началось»). Содержательность этих приемов очевидна - так повествователь демонстративно отмежевывается от абсурдного языка абсурдного мира. [Еще одна информация к размышлению о различии между бытовой и художественной правдой в творчестве Шаламова. Б. Лесняк. автор мемуаров о писателе, рассказывает: «В его бытовой речи много оставалось от лагерного бытия. Возможно, это была бравада». - и припоминает немало лагерных словечек, которыми Шаламов не брезговал в повседневном разговоре («На Севере дальнем», 1989, № 1. С.171). Выходит, то, что мог себе позволять старый колымчанин Варлам Щаламов в бытовой речи, того принципиально не позволяет писатель Шаламов, автор «Колымских рассказов», своему повествователю.]

Повествователь в «Колымских рассказах» - это хранитель Слов инструмента мысли. И сам он по складу ума мыслитель, если угодно резонер. Он любит и умеет обобщать, он владеет афористическим даром Поэтому в его речи очень часто встречаются дидактические микрожанры типа «опытов» и сентенций. Вероятно, слово «сентенция», вдруг ожив шее в замороженном мозгу героя одноименного рассказа, явилось на свет не так уж неожиданно и случайно.

«Опыты» в рассказах Шаламова - это сгустки горького практического знания. Здесь и «физиология» Колымы - сведения о том, как труд в золотом забое за считанные недели «из здоровых людей делал инвалидов» («Надгробное слово»). Здесь и «опыты» из области социальной психологии: о нравах блатарей («Тифозный карантин»), о двух «школах» следователей («Первый чекист»), о том, почему порядочные люди оказываются слабыми в противоборстве с людьми бесчестными («Сухим пайком»), и о многом другом, из чего складывалась моральная атмосфера на Колыме, превращавшая эту «страну островов» в некий «перевернутый мир».

Отдельные наблюдения Шаламова поражают своей проницательностью. Читаем, например, в рассказе «Последний бой майора Пугачева» о двух «генерациях» колымских арестантов - о тех, кто попал в лагеря в тридцатые годы, и о тех, кто оказался там сразу после Отечественной войны. Люди «с привычками, приобретенными во время войны, - со смелостью, умением рисковать» и за себя могли постоять. А узники тридцатых годов были случайными жертвами «ложной и страшной теории о разгорающейся классовой борьбе по мере укрепления социализма (...) Отсутствие единой объединяющей идеи ослабляло моральную стойкость арестантов чрезвычайно. Они не были ни врагами власти, ни государственными преступниками, и, умирая, они так и не поняли, почему им надо было умереть. Их самолюбию, их злобе не на что было опереться. И, разобщенные, они умирали в белой колымской пустыне - от голода, холода, многочасовой работы, побоев и болезней...». Это же целое микроисследование идеологии покорства, убедительно объясняющее то, что казалось необъяснимым: почему в тридцатые годы миллионы шли на заклание, как овцы? Почему среди тех из них, кому посчастливилось выжить, есть немало таких, кто оправдывает сталинский террор в принципе?

Наконец, трагический опыт «наших островов» нередко спрессован у Шаламова в чеканную форму максим и апофегм. В них формулируются нравственные уроки Колымы. Одни уроки подтверждают и доводят до императивного звучания догадки, которые робко, с оглядкой высказывались в прошлом, до Освенцимов и ГУЛАГа. Таково, например, рассуждение о власти: «Власть - это растление. Спущенный с цепи зверь, скрытый в душе человека, ищет удовлетворения своей извечной человеческой сути - в побоях, в убийствах...» («Термометр Гришки Логуна»). Это стихотворение в прозе - четыре строфы, окольцованные формулой-афоризмом, - входит как «вставной жанр» в новеллистическое повествование об унижении человека человеком.

Другие же шаламовские максимы откровенно эпатируют своим полемическим расхождением с традиционным общим мнением, с вековыми моральными стереотипами. Вот одна из таких сентенций: «Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Те «трудные» условия жизни, которые, как говорят нам сказки художественной литературы, являются обязательным условием возникновения дружбы, просто недостаточно трудны. Если беда и нужда сплотили, родили дружбу людей - значит, это нужда не крайняя и беда не большая. Горе - недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями. В настоящей нужде познается только своя собственная душевная и телесная крепость, определяются пределы своих возможностей, физической выносливости и моральной силы» («Сухим пайком»).

Одни усмотрят здесь апологию одиночества. Другие оценят мужественное «самостоянье человека», не позволяющего себе опускаться до морального иждивенчества. Но в любом случае отмахиваться от шаламовских сентенций нельзя - за ними опыт колымского ада. Не случайно эти сентенции лишены «личной» интонации, эпически «обезличены»: в них слышится общая суровая и горькая мудрость Колымы.

В процессе работы над своим колымским циклом Варлам Шаламов постепенно выработал особый тип рассказа - на синтезе повествовательного сюжета с сентенциями и «опытами», на союзе поэзии и прозы.

Поэзия здесь - это четкая, отчеканенная в афористическую форму мысль образ, несущая смысловую квинтэссенцию описываемой коллизии. А проза - это стереоскопическое, неодномерное изображение мира. Причем если поэзия целеустремляет мысль в определенное русло, то проза всегда больше идеи, ограненной в сентенции, проза всегда приращение. Ибо жизнь всегда богаче мысли о ней. И в этом собственно жанровом «изгибе» шаламовских рассказов тоже таится своя содержательность: взыскательность авторской мысли сочетается с отказом от диктата собственных оценок, а терпимость к другим правдам («писатель должен помнить, что на свете - тысяча правд», - это из шаламовского манифеста «О прозе») и сострадание к слабости другого человека - с максимализмом требований к себе («Нет, - сказал я. - Душу я не сдам», - это заключительная фраза из рассказа «Протезы».)

Намеренно сталкивая прозу и поэзию, документализм и беллетризм, риторику и повествование, «авторский» монолог и сюжетное действие, Шаламов добивается взаимокоррекции идеи и реальности, субъективного взгляда автора и объективного хода жизни. И в то же время из такого сталкивания рождаются необычные жанровые «сплавы», которые дают новый угол зрения, новый масштаб видения мира Колымы.

Очень показателен для жанровой поэтики Шаламова рассказ «Надгробное слово». Структура этого рассказа образована сопряжением двух жанров, откровенно манифестирующих свою принадлежность к разным типам словесности. Первый жанр - это собственно надгробное слово, традиционный высокий жанр церковной ораторики, а второй - это рождественская сказка, известная своей максимальной беллетризацией: своевольностью фантазии, заданностью условных коллизий, чувствительностью тона. Но оба жанра погружены в мир Колымы. Традиционное, веками освященное жанровое содержание сталкивается с тем содержанием, которое рождено ГУЛАГом.

«Все умерли...» Так начинается рассказ. И следует печальное повествование рассказчика о своих двенадцати товарищах по лагерю. Магическое число «12» уже всплывало в рассказе «Последний бой майора Пугачева». Но там были герои - двенадцать беглецов, вступивших в безнадежный смертный бой с государственной машиной. Здесь же, в «Надгробном слове», не герои, не апостолы, а просто люди, невинные жертвы Системы. Но каждый из них удостаивается прощального поминовения - каждому из двенадцати посвящается отдельная микроновелла, пусть даже в два-три абзаца или всего в несколько строк. И повествователь найдет там место для уважительных, а то и благодарных слов о человеке, и обязательно будет парадоксальная ситуация (сценка, обмен репликами или просто сентенция), резко обнажающая совершеннейшую кошмарность того, что вершилось над этими людьми по благословению Системы. И в каждой микроновелле - чувство неотвратимости гибели: ГУЛАГ тупо, с машинной равномерностью затягивает человека в свои смертельные жернова.

А затем следует эпилог. Он звучит в совершенно ином регистре: «В рождественский вечер этого года мы сидели у печки. Железные ее бока по случаю праздника были краснее, чем обыкновенно». Идиллическая картинка, по гулаговским меркам, разумеется. А в рождественский вечер положено загадывать самые заветные желания:

«- Хорошо бы, братцы, вернуться нам домой. Ведь бывает же чудо... - сказал коногон Глебов, бывший профессор философии, известный в нашем бараке тем, что месяц назад забыл имя своей жены. - Только, чур, правду».

Это чистейшее травестирование зачина рождественской сказки. И зачинатель здесь традиционный: хоть не волшебник, зато «бывший профессор философии», значит, к магическим таинствам приобщен. Правда, профессор нынче служит коногоном и вообще крепко, видать, поизносился, раз «месяц назад забыл имя своей жены», но все же выражается он на языке жанра, слегка сниженном по обстановке: тут и мечта о чуде, и прием заявок с заветными желаниями, и неизбежное «чур». И следуют пять заветных желаний, одно другого неожиданнее. Один мечтает вернуться не к семье, а в следственную тюрьму. Другой, «бывший директор уральского треста», хотел бы, «придя домой, наесться досыта: «Сварил бы каши из магара - ведро! Суп «галушки» - тоже ведро!» Третий, «в первой своей жизни - крестьянин», тот «ни на шаг бы от жены не отходил. Куда она, туда и я, куда она, туда и я». «Первым делом пошел бы я в райком партии», - мечтает четвертый. Естественно ожидать, что он станет чего-то добиваться в этом высоком и строгом учреждении. А оказывается: «Там, я помню, окурков на полу - бездна...».

И наконец, пятое желание, его достается высказать Володе Добровольцеву, пойнтисту, подавальщику горячего пара. Чего же особенного может хотеть этот счастливчик, пригревшийся в теплом - в прямом смысле - местечке? Только его монолог предваряется маленьким при. уготовлением: «Он поднял голову, не дожидаясь вопроса. В глаза ему падал свет рдеющих углей из открытой дверцы печки - глаза были живыми, глубокими». Но этой ретардации достаточно для того, чтоб подготовить всех к выношенной, отчаянной мысли:

«- А я, - и голос его был спокоен и нетороплив, - хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, понимаете, без рук, без ног. Тогда бы я нашел в себе силу плюнуть им в рожу за все, что они делают с нами...»

И все - рассказ завершен. Сомкнулись два сюжета - сюжет надгробного слова и сюжет рождественской сказки. Сюжет надгробного слова здесь сходен с «монументальным рассказом»: та же цепь микроновелл, создающих при всей своей «однокачественности» ощущение романной стереоскопичности и разомкнутое™. И заветные мечты персонажей рождественской сказки тоже образуют достаточно пестрый спектр мнений и кругозоров. Но контаминация обоих жанров поворачивает все повествование в новую плоскость: надгробное слово становится обвинительным заключением, а рождественская сказка превращается в приговор - приговор политическому режиму, создавшему ГУЛАГ, приговор к высшей мере человеческого презрения.

В «Надгробном слове» структура публицистическая и структура беллетристическая, заражаясь друг от друга, создают особенное художественное целое - неоспоримое по жизненной убедительности и неистово взыскующее по своему нравственному пафосу. А в рассказе «Крест» подобный художественный эффект достигается через полемическое столкновение житийного сюжета об «искушении» с оголенной «правдой факта». В рассказах «Как это началось», «Татарский мулла и чистый воздух» этот эффект возникает на основе взаимосвязи двух линий: логики аналитической мысли повествователя, выраженной в «опытах» и сентенциях, и цепи пластически конкретных беллетризованных сцен и эпизодов.

Произведения, вроде «Надгробного слова», «Сентенции», «Креста», находятся на некоей осевой линии творческих исканий Шаламова-новеллиста. В них реализован «максимум жанра», созданного им. Все «Колымские рассказы» располагаются по ту или иную сторону от этой осевой линии: одни больше тяготеют к традиционной новелле, а другие - к риторическим жанрам, - но никогда не пренебрегая одним из полюсов. И такое «сопряжение» придает им необычайную емкость и силу.

Ведь в «Колымских рассказах» за авторитетным словом повествователя, за его сентенциями и «опытами», за жанровыми контурами житий и надгробных слов стоит большая художественная традиция, уходящая корнями в культуру европейского Просвещения и еще глубже - в древнерусскую проповедническую культуру. Эта традиция, как ореол, окружает у Шаламова мир Колымы, проступая сквозь натуралистическую грубость «фактуры», писатель сталкивает их - высокую классическую культуру и низкую действительность. Под напором колымской реальности травестируются, иронически снижаются высокие жанры и стили - очень уж «внеземными» и хрупкими оказались предлагаемые ими критерии. Но ирония тут трагическая и юмор черный. Ибо память форм классической словесности - их жанров, стилей, слога и слова - не выветривается, наоборот, Шаламов ее всячески актуализирует. И в сопоставлении с нею, с этой памятью старинных святынь и благородных ритуалов, с культом разума и мысли, Колыма предстает как кощунственное глумление над общечеловеческими ценностями, которые передавались от цивилизации к цивилизации, как мир противоправный, цинично попирающий законы человеческого общежития, которые нарабатывались народами в течение тысячелетий.

Поиски «новой литературы» означали для Шаламова разрушение литературности, своего рода «разлитературивание» литературы. Он заявлял: «Когда меня спрашивают, что я пишу, я отвечаю, я не пишу воспоминаний. Никаких воспоминаний в «КР» («Колымских рассказах») нет. Я не пишу и рассказов - вернее, стараюсь написать не рассказ, а то, что было бы не литературой».[ Шаламов В. Левый берег. С. 554.]

И Шаламов добился своего - «Колымские рассказы» воспринимаются как «нелитература». Но, как мы могли убедиться, впечатление грубой достоверности и непритязательной простоты, которое возникает при их чтении, есть результат мастерской «выделки» текста. Шаламов противопоставил «беллетристике» не «голую жизнь», культурой не упорядоченную, он противопоставил ей другую культуру. Да, испытания Колымой не выдержала культура художественного утешительства и укращательства, Колыма грубо и безжалостно насмеялась над «сказками художественной литературы». Но сама Колыма не выдержала испытания той культурой, которая хранит достоинство разума и веру в духовную сущность человека. В свете культуры Разума и Духа со всей очевидностью обнажилась вопиющая античеловечность Колымы как мироустройства и полнейшая абсурдность тех доктрин, которые декретировали сооружение такого мира и его функционирование.

Взятые вместе, всей россыпью, «Колымские рассказы» образуют такую мозаику, где повторы и переклички мотивов, тем, образов, деталей, словесных формул не только не ослабляют художественного впечатления, а наоборот, упрочняют «кладку», придают целому особенную плотность и монументальность. И в складывающемся при чтении «Колымских рассказов» огромном образе мира-концлагеря отчетливо проступает та структура государственного устройства и та система общественных отношений, которые даже самого «зашоренного» читателя должны сделать понимающим. Такое понимание освобождает душу из плена страха и безволия, ибо пробуждает омерзение к деспотизму, тоталитарному гнету, тем более такому, который утверждается якобы во имя «светлого будущего человечества».

Андрей Вознесенский как-то воскликнул: «Кто за нас может освоить наш чудовищный опыт несвободы и попытки свободы?» Шаламов своими «Колымскими рассказами», созданными примерно тридцать лет назад, этот опыт освоил и дал нам к нему эстетический ключ.

Однако не лишено оснований предостережение Ю.А.Шрейдера, одного из публикаторов наследия писателя: «Тематика шаламовских рассказов в известном смысле мешает понять их истинное место в русской литературе». [Шрейдер ЮЛ. Ему удалось не сломиться // Советская библиография. 1988. № 3. С. 64.] Вероятно, и сам Шаламов опасался того, что запредельность жизненного материала может «задавить» при восприятии все другие аспекты его прозы. Поэтому, видимо, он считал нужным объясниться с будущим читателем. Во фрагменте «О прозе», очень похожем на предисловие к сборнику, он пишет: «Колымские рассказы» - попытка поставить и решить какие-то важные нравственные вопросы времени, вопросы, которые просто не могут быть разрешены на другом материале. Вопрос встречи человека и мира, борьба человека с государственной машиной, правда этой борьбы, борьба за себя, внутри себя - и вне себя. Возможно ли активное влияние на свою судьбу, перемалываемую зубьями государственной машины, зубьями зла. Иллюзорность и тяжесть надежды. Возможность опереться на другие силы, чем надежда». [Шаламов В. Левый берег. С. 551].

Для Шаламова самой актуальной проблемой была «борьба человека с государственной машиной». В другом месте он напишет: «Разве уничтожение человека с помощью государства - не главный вопрос нашего времени, вошедший в психологию каждой семьи?». [Шаламов В. Левый берег. С. 554.] И этот аспект «Колымских рассказов», несомненно, вызовет самый сильный отклик в нашем обществе, ибо действительно затронет болью и стыдом каждого из нас.

Но все же нельзя забывать, что «борьба человека с государственной машиной» вписана в «Колымских рассказах» в еще более грандиозный масштаб - масштаб «встречи человека с миром». Для тех, кто родился в России в первой трети XX века, встреча с миром проходила как встреча с самой кровавой в истории человечества тоталитарной системой. Такова была ипостась Бытия, таков в то время был для всех нас лик Вечности. Восприятие времени человеческой судьбы как мига вечности было в высшей степени свойственно Борису Пастернаку, художнику, с которым Шаламов чувствовал особенную духовную близость. Объясняя замысел своего романа «Доктор Живаго», Пастернак писал: «Это не страх смерти, а сознание безрезультатности наилучших намерений и достижений, и наилучших ручательств и вытекающее из этого стремление избегать наивности и идти по правильной дороге с тем, чтобы если уж чему-нибудь пропадать, то чтоб пропадало безошибочное, чтобы оно гибло не по вине твоей ошибки». [Пастернак Б. Письмо к О.М.Фрейденберг от 30 ноября 1948 года // Дружба народов. 1980. №9. С. 249.]

Варлам Шаламов в последние годы жизни не принимал роман «Доктор Живаго». Но он никогда не расходился с Пастернаком в понимании жизни человека - на какую бы историческую пору она ни приходилась - как крестного пути. И судьба Юрия Живаго, и судьбы героев «Колымских рассказов» - это все разные варианты крестного пути человека в истории как миге бытия. А более трагических, более ужасных судеб, чем судьбы колымских узников, человечество еще не знало. Тем весомее авторитет опыта, извлеченного из этих судеб, тем достойнее тот кодекс миропонимания и мироповедения, который выкристаллизован в мозаике «Колымских рассказов».

Изучение феномена Варлама Шаламова еще только начинается. Нам еще предстоит оценить роль Шаламова в духовных исканиях нашей трагической эпохи. Нас еще ждут часы исследовательского наслаждения при анализе всех тонкостей поэтики этого большого мастера прозы. Но одна истина ясна уже сейчас - она состоит в том, что «Колымские рассказы» принадлежат к великой классике русской литературы XX века.